купцов, затянутый к Черной речке, а особенно, когда подают записку с телеграфа: 'Неприятельский флот в числе тридцати вымпелов виден на зюйд-вест от Херсонесского маяка'. Что ж делать? Терпи, казак, атаманом будешь!'
Уже май, уже севастопольское лето во всем своем великолепии, и море манит плавать, и терпеть блокаду трудно. То Корнилов, то Нахимов делают вылазки на поиск противника, неожиданно исчезнувшего с горизонта. Но далеко уходить князь Меншиков не разрешает. Он столько лет сопротивлялся введению паровых и винтовых кораблей, а нынче парусным кораблям вовсе не доверяет. В отношении же пароходов ограничивает крейсерства тоже: надо беречь уголь, каковой трудно доставлять с Донца.
Наступает август, а еще в апреле манифест царя известил страну о войне России с Европой. Все лето корабли и фрегаты не смеют, по приказу Меншикова, уходить дальше Херсонесского маяка и мыса Лукулл. Князь боится, что в море ветер может изменить парусному флоту. Князь боится, что парусные суда не смогут уйти от превосходящих их числом и артиллерией винтовых кораблей англо-французов.
Итак, на две тысячи верст русские берега открыты для нападений с моря. Море уступлено союзникам без боя. Они могут бороздить его во всех направлениях, не опасаясь встречи с синопскими героями. И понятно, что Нахимов, бродя по севастопольским пристаням, горько заявляет: 'Вот-с, я как курица, выведшая утят. Они на воде, а я с берега гляжу-с'.
Не сразу уверяются союзные адмиралы, что Черное море свободно от русских сил. Турецкие военные транспорты идут в Трапезунд под конвоем мощной пароходной дивизии. Весь флот союзников держится соединенно при перевозке экспедиционного корпуса из Галлиполи и Константинополя в Варну и Бургас.
При таких условиях насмешкой является приказ Павлу Степановичу принять командование отдельной эскадрой. Зачем его флаг на 'Константине', если управляет флотом с вышки Морской библиотеки князь Меншиков?! Едва вступят пароходо-фрегаты в перестрелку с крейсерами неприятеля, телеграф у Константиновской батареи настойчиво призывает их ретироваться, вступить на свои места и загрести жар в топках.
Вечером 14 июля, не дослушав жалоб Панфилова, командующего пароходным отрядом, что вот можно было славно подраться днем (подходили двадцать судов противника), Нахимов съезжает с 'Константина' на берег.
– Что это будет, Владимир Алексеевич? А? Впору отставку просить. Господа европейцы во внушительном числе приходили, а все же поколотить их мы могли с четырнадцатью кораблями, семью фрегатами и шестью пароходами-с.
– Князь хочет сохранить живую силу для более серьезных обстоятельств. Корнилов старается быть бесстрастным, но нервная дробь, отбиваемая пальцами по столу, его выдает.
– Вздор, вздор-с! Ежели союзные адмиралы придут со всем своим флотом, тогда поздно будет на эскадре поднимать сигнал к сражению. А они придут-с, продолжает Павел Степанович. Он думает, что Корнилов может повлиять на князя.
– Верите слуху о подготовке крымской экспедиции? – отводит Корнилов беседу в другое русло.
– Почему бы не состояться, ежели мы не препятствуем? – ворчит Павел Степанович, ходя из угла в угол. – В лондонском Сити каждый негоциант требует уничтожения Черноморского флота. И где на Черном море для империи места уязвимее Севастополя? Где-с?
Худые нервные пальцы Корнилова теперь перебирают генерал-адъютантский аксельбант. Он уклончиво и отрывисто замечает:
– Все пункты уязвимее Севастополя. Здесь мы славно укрепили рейд.
В светлых глазах Павла Степановича неприкрытое удивление. Он неловко снимает со стены турецкий пистолет и рассматривает его, с досадой пожимая плечами.
– Я не о том. Я об уязвимости в широком смысле. – Он тычет пистолетом в Севастополь на большой ландкарте Тавриды. – Севастополь и флот диктуют волю России на Черном море. Без оных нет у нас моря. Так неприятелю естественно сюда устремиться…
Павел Степанович вытаскивает из кармана сюртука 'Тайме', кружным путем, но все-таки дошедший к его постоянному читателю. Один столбец в газете обведен толстой карандашной чертою.
– Вы разрешите? – спрашивает он и читает английский текст: 'Политическая и стратегическая цель предпринятой войны не может быть достигнута, пока существует Севастополь и русский флот. Как скоро этот центр русского могущества на Черном море будет разрушен, рушится и все здание, сооружением которого Россия занималась столько веков. Взятие Севастополя и занятие Крыма покроют все издержки войны и предоставят нам выгодные условия мира, и притом на долгое время'.
– Какая самонадеянность у господ британцев, – вспыхивает Корнилов, будто они Рим, а наш Севастополь – Карфаген.
– Карфаген хоть с суши был защищен, а у нас что? Устройством Волоховой башни гордиться?
Сложив газету, Павел Степанович щелкает курком пистолета и резким звуком его будто закрепляет свои невеселые выводы.
Пальцы Корнилова дрожат и сжимаются на генерал-адъютантском аксельбанте. Он об укреплениях Севастополя в тылу толковал не раз с князем Меншиковым; но старый упрямец ответил, что Севастополь надежно защищен дивизиями Крымской армии, которая легко сбросит тридцатитысячный десант (а больше союзники на свой флот не поднимут), что, наконец, вряд ли потери от болезней в экспедиционном корпусе позволят англо-французам в этом году предпринять решительные действия, а тем временем дипломаты договорятся…
Владимир Алексеевич устал после хлопотливого дня. Он управлял огнем по неприятельским пароходам из башни Волохова и с батареи Карташевского. Он был на торжественном освящении сооруженной купечеством Малаховой башни на Корабельной стороне. Посетил артиллерийские склады и морской госпиталь. И что всего тяжелее – толковал со скрипучим князем. Хочется остаться сейчас в кругу семьи. Забыть обо всем до утра, которым откроется такой же хлопотливый день. И он молчит.
Павел Степанович, ворчливо повторив: 'С суши мы голенькие-с', тоже замолкает и опять механически щелкает ржавым курком.
Тогда с террасы доносятся женские беззаботные голоса и звон посуды. А в открытое окно врывается ветер и подымает начесанные на виски волосы Нахимова. Он вдруг кладет пистолет на угол стола и берет фуражку.
– Пойдемте чай пить, Павел Степанович, Елизавета Васильевна отругает меня, если вас отпущу, – спохватывается Корнилов.
– Нет-с, я на корабль, – глухо, странно упавшим голосом говорит адмирал. – К своему делу-с.
Потянувшись, Корнилов встает проводить гостя:
– Завтра учение на эскадре?
– Завтра-с белье стираем и сушим.
Озадаченно смотрит Корнилов вслед сутулому, адмиралу. А он спускается по крутому переулку к пристани, и ему представляется, что все это – и французские щебечущие фразы, и пряный аромат душной ночи, и сонно мигающие огни – когда-то возникало в далеком прошлом, в чем-то очень похожем на сегодняшний вечер. Бесполезно бередил он душу товарища. Вице-адмиралы Нахимов и Корнилов нимало не могут изменить негодные порядки. Даже Михаил Петрович Лазарев в такой обстановке был бы бессилен. Вовремя умер адмирал. Не пришлось ему дожить до позора России.
В те дни еще одну тяжесть нес втайне от Владимира Алексеевича замкнутый и чудаковатый (по мнению дам, объявляющих приговоры 'общества') синопский победитель. Возможно, из горечи, вызванной этой новой бедою, Павел Степанович стал без особой надобности предпочитать жизни в городе пребывание на своем флагманском корабле. Тот же Севастополь, да доступ посторонним ограничен, и вокруг лица моряков, чуждых гадкой клевете и сплетням.
Это неправда, что военная гроза понуждает каждого человека становиться серьезнее, больше понимать ответственность своих слов и поступков, что всенародная беда облагораживает любого члена общества. Это верно лишь в отношении тех, кто и без войны строг к себе, ненавидит безответственность и лишен чувства подленькой зависти. Гадкие же людишки умеют и в грозовых обстоятельствах благополучно блиндироваться от всяких неожиданностей; они продолжают иметь достаточный досуг для низких толков и перетолков; им непременно нужно белое представить черным, свести отношения, которые выше их морали маленьких эгоистов, к обывательским мерзким нормам.