Они вошли в квартиру, сняли плащи и обувь, заглянули в общую комнату. Возле телевизора сидела дочь Оксана. В комнате хаос, на столе разбросаны книги, на стульях — белье и платья, в вазах с помутневшей водой — увядшие цветы.
— Опять то же самое, — со вздохом произнес Скорняков, входя за женой в кухню. — Вырастишь черствую иждивенку. Меня все больше беспокоит ее резкость в обращении. Как-то вечером возвращаюсь домой, возле подъезда голоса Оксаны и незнакомой женщины. «Такая молоденькая, — с упреком сказала женщина, — а уже дерзишь». «Я молоденькая, а вы — старенькая!» — с вызовом ответила Оксана и убежала.
— Почему только одна я должна заниматься воспитанием? — взорвалась Ирина, сдвинув красивые черные брови к переносице. — Только и слышишь от тебя упреки: Оксана неопрятна, Оксана не убрала квартиру, Оксана не помыла посуду! Ты — отец! — Выговорившись, подумала: «Сейчас Скорняков разойдется — не остановишь. Дочь — его постоянная тревога. Девочка как девочка, ну ленится помыть посуду, убрать квартиру, погладить белье. Господи, сейчас все такие».
— Ты мать, Ирина. Ты к девочке ближе, у вас должна быть особая близость. Не горячись — Оксана услышит. Ты излишне опекаешь ее. Помнишь, как пятилетней она пыталась помыть свою тарелку, а ты не разрешила — разобьет, ручку порежет. Леший с ней, с этой тарелкой! Ребенок рвался к труду, а ты лишила его этого счастья. Или — разольет Оксана воду и бежит в ванную за тряпкой. Ты сама хватаешь тряпку и мигом все вытираешь. Вот и выросла бездельницей. Я в ее годы корову доил, когда мама болела. Бывало, иду летом на луг корову подоить — стыдно перед девчонками, а надо! Прихожу из стада домой — молоко процеди, сестренку и братишку накорми, к матери в больницу сбегай. Не обижайся, Ирина, но боюсь, что хорошая хозяйка из Оксаны не получится. Вот Игорь у Лисицыных — избаловали парня. Теперь беда.
Он глядел на жену, ожидая увидеть на ее чистом лице тень обиды или недовольства. Ирина Петровна молчала, сдвинув брови.
— Почаще и ты, — бросила она, — обременяй ее заданиями, почаще требуй.
— Пытаюсь, но… — Анатолий Павлович развел руками. — Летом хотел к старикам отправить, пусть бы помогла, а ты ее в какой-то оздоровительный лагерь, где здоровенные дети баклуши бьют. Недавно ты ездила к своей заболевшей маме, а я предложил Оксану с собой взять. Что ты ответила? «Чего ей болячки старушечьи смотреть!..» А ведь ей эта старуха — родная бабушка, не чужой человек. А хоть бы и чужой…
Он ушел к себе, сел за стол, стал тереть руками виски. Вспомнилось детство, когда, переделав самые неотложные домашние дела, выскакивал на улицу и бежал с ребятами по широкой пойме реки в притихший лес…
Он долго вспоминал те годы, уже не в силах расстаться с ними, да и не желая этого расставания, наоборот, ему очень хотелось плыть и плыть по реке воспоминаний, слушать шум леса, вдыхать густой настой хвои и ягодника, собирать с отцом крепкоголовые грибы-боровики да длинноногие подберезовики в белоствольном затравяневшем березнячке. Он любил отца с той детской привязанностью, которой издавна славятся деревенские мальчишки; с радостью шел с ним на любую работу даже тогда, когда ни в чем не мог помочь ему; рядом с отцом он чувствовал себя сильнее, увереннее.
Он хорошо помнил, как однажды зимой деревенские мужики собрались артелью в дальний лес пилить на дрова сухостой, В тот день Толя поднялся затемно, молча оделся в темноте, поел, по-мужски крупно откусывая хлеб и отпивая из чашки большими глотками топленое молоко; надел перешитый из отцовского полушубка широкополый кожушок и вместе с отцом пошел на колхозный двор запрягать лошадь.
В лесу он рубил с поваленных елей сухие сучья, складывал их в кучу, присматривал за лошадьми. Все это Толя делал радостно, с недетской одержимостью, вызванной огромным желанием помочь отцу. Труд рядом с отцом всегда приносил мальчику ощущение радости.
Кто-то из мужчин, наблюдавший за быстрым и расторопным Скорняковым-младшим, скупо похвалил Толю:
— Хороший у тебя, Павел, помощник подрастает.
Скорняков-старший и сам радовался почти мужской хватке сына, но хвалил редко. Да и чего лишний раз хвалить, думал он. В деревне человек рано начинает трудиться и труда не чурается. К десяти годам мальчишка и пилой с топором владеет, и бороновать пахоту ему в удовольствие, и в ночное идет охотно.
Завершив дела, односельчане разожгли костер. Толя сел рядом с отцом; тот достал из холщовой сумки кругляш ржаного хлеба, завернутое в тряпицу сало и, порезав на куски, придвинул к сыну. Проголодавшись на морозном воздухе, Толя ел с удовольствием, похрустывая ржаной коркой, изредка посматривая на отца; тот жевал неторопливо, по-крестьянски собирая в ладонь хлебные крошки и отправляя их в рот.
Отец поднялся первым. Он сноровисто уложил распиленные чурбаки в сани, ловко приладил веревку и, опоясав последний кряж, начал помогать соседу. Толю посадил на воз, сам, тронув лошадей, пошел рядом. Выйдя из лесу, кинул вожжи сыну: «Держись крепче! Вожжи отпусти — лошадь дорогу сама найдет».
По сей день помнятся и скрип похрустывающего снега, и терпкий запах ржаного хлеба, и такое вкусное, затвердевшее на морозе сало, и молча шагающий рядом с санями отец с раскрасневшимся от мороза лицом. Таким он и остался в памяти, молчаливый, вечно обремененный тяжелыми крестьянскими заботами.
И еще вспомнилось Скорнякову самое страшное. В тот день они вышли из дому на рассвете, когда первые лучи солнца позолотили купол стоявшей на взгорье у реки старинной церкви. Толя помогал нести снасти и, обжигая ноги холодной росой, торопился, боясь пропустить первый клев. Отец же, как всегда, не спешил, шел медленно; на высоком утесе остановился и долго смотрел вниз, туда, где под сонной парной вязью речного тумана тихо журчали холодные струи, где с берега застенчиво прятали в молочных испарениях реки свои расплетенные косы прибрежные красавицы ивы, а на быстрине стремительно вскидывался серебряной стрелой охочий до стрекоз и мух ловкий голавль. Толя дернул отца за руку — ему не терпелось побыстрее закинуть удочки. Отец же прошелся взглядом по реке, выбирая место, и тихо, почти шепотом сказал: «Красота-то какая, а, Толь!..» Он еще какое-то время смотрел на притуманенный охряной накипью горизонт, белесые редкие облака, нахохлившийся на взгорье лесок, смотрел так, словно видел восход впервые в жизни.
Толя оглядел округу быстро, ни на чем не задержав взгляда, и снова дернул отца за руку:
— Пойдем, папань. Жор-то, поди, начался, опоздаем. Голавль-то скоро вглыбь уйдет.
Отец отозвался не сразу, стоял молча, словно не слушал. Наконец отозвался:
— Погодь, Толь, погодь. Никуда не денется твой голавль.
«И чего-то он опять засмотрелся, — неодобрительно подумал Толя, — едва не вздрагивая при каждом всплеске рыбы на реке. Утро как утро, всегда такое, а он стоит — аж глаза заблестели…»
Рыбалка вышла удачная, и они возвращались домой довольные и уловом, и по-летнему теплым июньским утром, и тем, что были вместе — не часто летом им удавалось быть рядом: отец строил коровник и возвращался домой затемно, когда сын, набегавшись за день, спал крепким, беспробудным сном.
Уху готовили всей семьей: отец чистил рыбу, Толя потрошил, мать мыла нарезанные кусочки, солила и укладывала в кастрюлю, бабушка Варвара топила печь. Все были заняты, работали сосредоточенно и молча, лишь изредка переговариваясь между собой; чаще других слышался голос бабушки Варвары — она поучала то торопливую мать, то медлительного отца, не туда положившего тряпку или нож.
За стол уселись к полудню; распаренные и разгоряченные от жарко натопленной печи и беготни, сразу приутихли, вдыхая сладкий аромат свежей наваристой ухи, ст которой медленно поднимался, источая рыбные запахи, густой, клубящийся пар. Первую миску ухи с большим куском рыбы, по давнему семейному обычаю, бабушка налила отцу, потом внуку, а уж затем дочери; остатки с двумя рыбными хвостами плеснула в свою миску.
Из открытых настежь окон в дом врывались волны теплого ветра, шевеля марлевыми занавесками, изгибая поднимавшийся от мисок пар.
— Хорошо лето, — сказал отец. — Рожь вымахала по грудь, овес колос налил. Скоро сенокос начнется. Харчей, мать, готовь поболе.
— Пошто так, милый?