самого алтаря, на правую ногу хром и странно скособочен.
«Ура! — прокричали веприные головы, и олени тускло отозвались: — Ура».
— Подойди ко мне, дочь моя, — ласково сказал ксендз и оказался не ксендзом, а родным ее батюшкой, ясновельможным паном Анджеем Рясницким. — Подойди, и я вас обвенчаю.
Полковник подвел невесту к алтарю, и пара опустилась на колени.
— Властью, данной мне перед людьми и Богом, отдаю я женщину эту… — начал батюшка и тут же досадно прервался.
У правой, хромой его ноги суетился тощий человечек по имени Йозек Затуньский. Хлопотал он с портновской меркой, приговаривая:
— А как же, ваша светлость, как же, ваше благородие, сапожок? Сапожок-то не на ту ногу шит, перешить бы надобно.
— Отыди! — громогласно гаркнул батюшка, и пропал рыжебородый человечек с меркой.
— Властью, данной мне, — загудел вновь батюшка-ксендз.
Витражное окно часовни разлетелось со звоном, и, с осколками и дождем, влетел в часовню человек в кожаной тужурке. В руке человека был наган, а ко лбу прилип светлый чуб.
— Нету у тебя власти, — сказал человек, направляя наган на священника. — Вся власть у рабочих и крестьян, а ты, чертяка, ступай в пекло, где тебе и место.
Грозно нахмурился батюшка, вознес ярко блестящий крест, а полковник выхватил саблю и занес над панночкой.
— Уйди, большевицкое отродье, — грянул полковник, — а не то я башку твоей невесте отсеку.
Печально посмотрел человек в тужурке на панночку, и, глядя в его смоляные глаза, панночка задохнулась и поняла: вот же он, тот самый, родней которого нет.
Вздохнул человек в тужурке и сгинул, и снаружи затрещала, защелкала канонада, и окна часовни озарились багровым. Панночка вывернулась из-под жестокой полковничьей руки — но тот только взглянул на нее мертвым черным глазом, и сабля блеснула.
— Ах! — вскричала панночкина голова, летя по полу, рассыпая по волоску тугую косу. Брызги крови из перерубленной шеи разлетались веером, оседали на алтарь алыми бусинками.
— Ах.
Панночка воспрянула на кровати и широко распахнула глаза. Так же гудел за окнами ветер, хозяйничал дождь и веселились внизу пьяные. Что-то будет?
В русском лагере наяривала гармоника. Какой-то весельчак нацепил на торчащее в чистом поле пугало немецкую рогатую каску, и народ теперь скоморошничал. Запевала, тот самый, вербный, чудом сохранивший в грязище хромовые сапоги и нахальную улыбку, отплясывал перед пугалом трепака.
Из-за пугала выскочил совсем молодой парнишка и пустился рядом вприсядку, только пел уже другое:
Кто-то ухватил паренька за плечо и втиснул в толпу. Парнишка забился в жесткой руке, и тогда тихий голос шепнул ему на ухо: «Погоди орать, не время еще». Малый поднял глаза. Над ним навис русый чуб и бледное революционное лицо того, в ком Лось и Затуньский с легкостью признали бы молодого посыльного Камышку.
Как известно, Колобок выкатился из печи и, напевая: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел», — выбрался за порог. Но мало есть знающих о том, куда Колобок катился. Некоторые предполагают, что, следуя заранее предначертанной судьбе и господнему промыслу, Колобок ринулся прямо Лисице в пасть. Однако у самого Колобка может быть и другое мнение.
Между тем тот, кого мы знаем как рядового Камышку, уже выбрался из толпы и зашагал к окраине лагеря. Там, в неглубоком распадке между двух раскисших холмов, горел костерок. У костерка сидели двое. Один был лыс, в кургузом пиджачке и с бородой клинышком. Огромный и крутой его лоб так и навевал мысли о ровно пропеченном колобе. Второй, тощий, с блестящими стеклышками пенсне и острым лицом, нервно поводил носом. Рыжие волосы его намокли и прилипли ко лбу неровной челочкой. Имя человека было Ганс, хотя имя-то как раз и было в нем самым неважным. На костре кипел котелок, и тянуло оттуда вареной рыбой, луком и лавровым листом.
— Рыбачили?
Появившийся из темноты Камышка присел на корточки у костра и протянул ладони к огню. Ганс при этом нервно дернулся, а Лысый подвинулся, освобождая место.
— А то как же.
— Говорят, в дождь не клюет…
Лысый улыбнулся по-доброму.
— В дождь-то как раз самый клев и есть. Это рыбаки ленивы. Рыба же не дура: воду сечет дождем, а ей кажется, что мошкара сыпется. Вот она к самой поверхности и выходит. Тут ты ее подцепи и, главное, держи удочку крепче.
Лысый вытащил из кармана тряпицу, сыпанул в котелок соли. Потом обстоятельно порылся в полевом ранце и разложил на все той же тряпице ломти ржаного хлеба, шматочки сала, вязку усатого зеленого лука и крепенький, в пупырышках огурец. Вытянул из-за голенища ложку, зачерпнул варева, подул.
— В самый раз.
Ганс повел носом, и достал из кармана фляжку, и открутил крышечку, и, взболтнув содержимое, глотнул — и по разлившейся в его чертах особой сладости сразу стало понятно, что во фляжке отличнейший коньяк. Следующим отхлебнул Лысый, потом Камышка. Вздрогнули. Закусили. И потянулся обстоятельный разговор. За шумом дождя большая часть разговора так и осталась невнятной, но ближе к концу беседы дождь подустал, насупился, огорченный тем, что никто не прислушивается к его упрямому бормотанию. Засунув руки в карманы серого своего плаща, дождь зашагал над окопами, над взрыхленной рекой, над размытой дорогой, скособоченными хатами деревни и завис прямехонько над замком. Голоса у костерка сделались яснее. Говорил Ганс.
— Мы вам, милочка, за что платим? Мы платим вам за то, чтобы ваша огромная, бессмысленная держава перестала мешаться у нас под ногами. А вы что творите?
Лысый, без особых оснований названный «милочкой», мягко улыбнулся.
— Чрезвычайно, чрезвычайно интересная позиция. Есть над чем подумать. Мы тут с товарищем обсудим…
Взяв Камышку под локоть, Лысый отодвинулся от костра и зашептал тому в ухо. Ганс, вытянувшись, как пытаемая на дыбе цапля, так и устремился к беседующим своей челкой-хохолком, но забавник-ветер только того и ждал — и, прихватив из костра полную пригоршню золы, швырнул ее прямо в пылающие любопытством глазки рыжего. Тот заругался не по-русски, протирая очи кулаком. И расслышал он всего одно слово, и слово то было странное: «дирижабль».
Существует мнение, что сказка про Колобка — это пересказ одного из древнейших мифов человечества об охотнике Папараши и Тигре Ваубоа. Сотворенный из глины и мочи святого прародителя