жужжа, взлетела — но вместо бланка выдернул у девушки мятые купюры. И тут же всё смешалось: изумлённое лицо кассирши, рывок человека из-за газеты, холод кафельного пола, надрывный вой сирены. А потом были наручники, обжигавший лицо дождь и тряска милицейского «козла».

Им овладело странное безразличие, которое выветрилось только в участке, куда его втолкнули, разомкнув сталь на руках:

«Ограбление банка, капитан!»

На стенах лупилась жёлтая краска, мерно жужжал пропеллер. Толстый капитан раскачивался на стуле, скрестив пальцы на животе. «Документики», — потребовал он неожиданным фальцетом. Тот, кому инкриминировали разбой, собрался было ответить, что, спускаясь под дом, паспорта не берут, но тут стриженый ёжиком крепыш, которого он поначалу не заметил, ухмыльнулся, обнажая острые зубы: «Э, да это Савелий Глов!»

Он оторопел. На миг ему почудилось, что он спит, накрывшись с головой душным одеялом.

Капитан, распорядившись снять отпечатки, пересказал досье Глова:

«Савелий Глов, клички: Левша и Рыжий, — отметил свои десять лет кражей, пятнадцать — грабежом, двадцать — убийством. Он стал кумиром своего квартала после пьяной драки. Заносчивый чужак вынул нож, Глов разбил «розочкой» бутылку. Их обступили кольцом, а расступились, когда чужак уже захлебнулся в крови. А потом булыжные мостовые сменил лесоповал, костюмы с иголочки — серый ватник. После освобождения — опять грабежи, разбои, недолгое скитание по «малинам» и — новый срок. Лагеря, жестокие разборки и законы блатных сопровождали его вместе с клеймом «особо опасного». И наконец, убийство конвойного, побег в тайгу и смертный приговор заочно».

Тот, кому предлагали роль вора в законе, расхохотался: «Дело шьёшь, гражданин начальник!» Книгочей, сносно владеющий феней, он подумал, что поколения зэков оттачивали блатной жаргон так же старательно, как и заточки.

«Отпечатки совпали, — доложили капитану, — это Глов». Он открыл рот, но слова не наполнялись звуком.

Капитан, не размыкая пальцев на животе, кивнул на стриженного ёжиком иуду и приказал увести обоих.

В камере навалилась тьма, заломило виски. Он медленно сполз по стене. Разрозненные фрагменты собирались в мозаику: дурные предчувствия, диссертация, банк, его ошибка, зловещий силуэт Глова. За решёткой тускло мерцала лампочка. Он глядел на неё и думал, что сиамским близнецам — сидящему сейчас в камере и тому, кому завтра предстоит защита — никогда не встретиться, что время в их внутренних мирах течёт в разные стороны. Или тот, другой, ненастоящий? Или он лишь пригрезился? Тогда он стал молить Бога, чтобы Он разрубил близнецов. И Бог внял его мольбам.

«Извиняй, кореш, что заложил, — прошептали рядом, — всё равно бы раскололи».

Крепыш провёл пятернёй по голове, собираясь с духом.

— Нам обоим вышак ломится, а легавых — раз два и обчёлся… Соображаешь?

«Яснее ясного: вместо диссертации придётся защищать жизнь», — подумалось ему.

— Вот перо — протянул крепыш. — Иди, покличь их, Левша.

Савелий Глов, помедлив, взял нож и, оскалившись, сделал в темноте шаг навстречу Судьбе.

Дмитрий Широкорад. «Автопортрет в натюрморте» (1982)

ВСЕ ТАМ БУДЕМ

***

Жил некогда в Московии человек, отражавший собеседника, как зеркало. С бойкими был боек, с заиками заикался, с косноязычными и двух слов не мог связать. Самого его не существовало, он рождался лишь в разговоре, как тень рождается от вещи. И как солнце, уничтожающее в зените тень, его убивало молчание. Возраст невероятно развил его талант: имитируя слова и жесты, он научился схватывать внутренний образ человека, как фотография ловит внешний. С глухими он был глух, с немыми — нем, с торговцем побрякушками становился торговцем побрякушками. «Каждому в удовольствие послушать себя», — оправдывался он, впитывая собеседника, как губка. Он мгновенно переваривал и выдавал портрет, в котором штрихами учитывались все присказки, паузы, междометья, интонации, его метаморфозы были столь же поразительны, сколь и чудовищны. Его дар перевоплощаться открылся рано, когда у отличавшихся занудством учителей он делался тугодумом, а у быстро мыслящих схватывал на лету. Как-то раз учитель заболел, и он с успехом заменил его, а вскоре — и весь школьный коллектив. Он переходил из класса в класс и становился то Петром Ивановичем, географом, то Иваном Петровичем, историком, он был гением лицедейства, и все актёры казались перед ним ряжеными. Когда он заболел, то привычно стал своим лечащим врачом, когда умирал — причащавшим его священником, так что со стороны казалось, будто он исповедовал себя сам. И все мучительно гадали, кем он станет на Страшном Суде. Ведь если он попадет в ад, будет второй сатана, а если в рай, то опровергнет единобожие. Этот вопрос наделал много шума, и церковники, в конце концов, решили, что он избежит судилища: прожив никем, разменяв свою жизнь на десятки чужих, он растворился в них водой в воде. А значит, судить его, что бумагу, терпеливо несущую каракули. «Его грехи — это пятна от сальных пальцев, — говорили священники, — его раскаянье — это молитва о прощении чужих пороков».

Но Синод ошибся. Этот человек всё же предстал перед Судом. Чтобы не сделаться участниками комедии, его судили заочно, и в наказание за пренебрежение свободой воли он получил место младшего писаря небесной канцелярии, где исполняет всю черновую работу: ведёт протоколы, подчищает кляксы и повторяет за архангелом приговор.

В подражание небесной братии у него выросли крылья.

***

Для Агасфера время текло двумя рукавами, и любую ситуацию он переживал дважды: мог один раз сказать «да», а в другой «нет», мог жениться, оставаясь холостым, и напиться, не беря в рот спиртного. За ним хвостами тянулись два прошлых, которые он постоянно путал, хотя и говорил при этом, что прошлое, как нога: отрежешь — упадёшь. Он прилаживался к нашему времени то одним рукавом, то другим, сопрягая события по вкусу. Ставя один раз на красное, а в другой на чёрное, он всегда выигрывал.

В его памяти любой факт двоился, выступая в паре со своим отрицанием, поэтому в ней ничего не держалось. Для него также не существовало правды и лжи: то, что в одном времени было правдой, в другом оказывалось ложью.

Вечный Жид всегда мог исчезнуть, перебежав, точно крот в соседнюю нору, на запасную колею времени. Так, если смерть поджидала его на перекрёстке, он благополучно огибал его, имея под рукой два русла времени, оставался бессмертным.

А когда настал конец времён, и на Страшном Суде спросили, что он думает о своей праведности, он ответил: «Правду водят на коротком поводке, и она лает по приказу хозяина».

Его приговорили набивать себе шишки, спотыкаясь на ухабах несовершенных ошибок и умирать всеми смертями, которых он избежал.

***

Одного сутягу спросили, зачем он проводит жизнь в залах для заседаний, разглядывая скучные лица присяжных? Скривившись, он задрал вверх палец: «Практикуюсь перед Последним Судом!»

Гаврила Христофорович Архангельский. «Семь нот трубного гласа» (1899)

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×