Свив паутину, он слился с джунглями обоев.

Я следил за ним всё утро — он так и не шевельнулся. В нём было что-то от мертвеца. Или от Бога. Его паучье время свернулось в комок, замерло, уснув без снов, без надежд, без вожделений. Такой представляется беспредельность небытия, пугающая бездна одиночества.

Паук знает о своей включённости в небесный шифр, подчиняясь таинственному коду, который для нас выражают метафора или иносказание. Когда его сухим щелчком раздавит каблук визжащей женщины, он даже не поймёт, что умер.

Измученный бессонницей, я завидую этому воплощению смирения. Бесчувствие к ожиданию делает его короткую жизнь бесконечно длинной, отсутствие в ней томления — почти блаженной. Быть может, он обрёл счастье? Не то, что мы, с трепетом, волнением, ужасом ждущие то любви, то смерти.

ДРУГОЕ ПРОЧТЕНИЕ

Женщина сидела под тополем и горько плакала. Её спросили: «В чём причина твоих слёз?» «Если у меня родится сын, — ответила она, — то он будет непоседливым и непослушным. Однажды он убежит из дома и залезет на этот тополь. Но толстые ветви у тополя легко ломаются. И мой мальчик разобьётся насмерть! Вот я и оплакиваю его, прежде чем навсегда похоронить в сердце».

Этот ответ вызывает улыбку. Желание иметь ребёнка у женщины настолько сильно, что она, принимая воображаемое за реальность, не замечает сослагательного наклонения. Но разве мы сами не забываем о нём, когда прикасаемся к искусству, заставляющему рыдать или смеяться?

ЧАЙКИ

Я снимаю историю, которую пишут белые крылья, обмакнувшись в небесную чернильницу. Парение, крутые виражи, поцелуи с волнами. Натягивая невидимые нити, оптика делает птиц послушными, ручными. И когда-нибудь, вспоминая этот день, я заставлю их вновь чертить небо.

Быть может, и нас также снимает чья-то камера, и, сгинув, мы ещё вечность пребываем на её кассетах. А может, жизнь — это всего лишь кино, отснятое давным-давно, а теперь прокручиваемое ради чьих-то воспоминаний?

ЭЛЕГИЯ

Повернувшись спиной к настоящему, я смотрю в зеркало ушедшего. И едва различаю своё отражение. «Время дано лишь в сказаниях о времени, — успокаиваю я себя. — Настоящее постижимо только в мифах о настоящем». Но вижу, как свернувшийся у моих ног кот схватил юркое мгновенье, как стол четырьмя ножками опёрся о камень вечности, как рожь — в безразличной покорности, а гуляющий по ржи ветер — в свободе, обрели Сиюминутность, которая на земле значит то же, что Вневременность на небесах. И кот знает, что он — кот, стол, что он — стол, ветер, что он — ветер.

Мы не знаем. Лишённые непосредственности, обречённые на вечное ускользание простоты.

СОН

В нём я из последних сил перебираю руками тонкую проволоку, оставляющую во рту привкус металла. Я ползу по ней, как муравей. Мне негде остановиться, некуда свернуть. Иногда я замечаю впереди чью-то спину, но вскоре убеждаюсь, что это — мираж. По обочинам мне мерещатся пропасти, точно кисточка гримёра подвела пространству кривую усмешку.

У меня кружится голова, и я липну к кусающему холодом железу.

И тут Кто-то, огромный, как небо, и таинственный, как ночь, поднимает катушку с проволокой и, приблизив к глазам, смеётся. И я вижу, что ползу между катушечными валиками. Но не поперёк, а вдоль намотанной проволоки. Смертельно устав, я сделал лишь несколько витков.

— Короток путь истины, — гремит Голос, — короток и прям.

И тут из глубин сна я выныриваю к яви.

ПРЕЛОМЛЕНИЕ ОДНОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Христос, положив этим начало эбионитической традиции, сказал: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Небесное». Обличитель праздного меньшинства, апостол Павел комментирует Его изречение безусловным требованием: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь». В Средневековье осуждение страсти наживы вылилось в монашеский аскетизм. У францисканцев корысть ростовщика становится первейшим грехом, бедность — главной добродетелью. Фома Аквинский так истолковывает Павла: неизбежный труд возложен не на отдельного человека, а на весь род людской. Для томизма эта мера вынужденная. Иерархией профессий — от низких обязанностей крестьян до молитвенного подвига духовных — ангельский доктор пытается примирить созерцательную жизнь с заповедью апостола. Он передёргивает. Впрочем, вся история религиозных движений — это история передержек. Жан Кальвин заявлял, что ад и рай предопределены человеку ещё до рождения, причём можно видеть тех, кого любит Небо, — им выплачивают проценты мирских благ. Богатство не просто морально, но даже предписано: об этом говорит и притча о рабе, впавшем в немилость из-за того, что не преумножил доверенную ему мину серебра. Женевский проповедник, запрещавший нищенство, привёл своим оправданием уже упомянутые слова Павла. Он был убеждён, что его учение проникнуто новозаветным духом[35].

Ричард Бакстер, пресвитерианин, для которого, в отличие от Лютера, деяния важнее слёз, а деятельность — страдания, опирается на чисто иезуитскую аргументацию этого вопроса: плоти должно быть представлено то, что ей необходимо, иначе человек становится её рабом (Baxter. Saints’ everlasting rest, 12). Пуритане, разделяя мнение Бакстера, ссылаются при этом на столь чтимую ими Книгу Иова, в конце которой возникает уверенность, что Всевышний осенит благодатью избранников ещё в этой жизни, даруя им материальное благополучие.

«Однако ленивый или нерадивый не может быть христианином и спастись. Его удел — погибель, и он будет выброшен из улья», — слова, которыми завершается символ веры мормонов. В трактате Бенджамина Франклина, удлиняя перечень метаморфоз, они превращаются в лаконичное «время — деньги». Мильтон, во всём провозглашавший умеренность, в первой «Defensio pro populo Anglicano» пишет, что носителем добродетели может быть только среднее сословие, ибо и роскошь и нужда одинаково препятствуют её воспитанию.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату