– Африка… – распаляясь, раздраженно бурчал Никита. – Экзотика… Жара пополам с проливными дождями… Духота, полчища насекомых, змей, крыс…
Романтика!.. У меня такое впечатление, что все исследователи Африки.., начиная с Ливингстона.., были либо сумасшедшими.., либо у себя дома.., в Европе, Америке или где там еще.., с детства жили в трущобах, где тоже насекомые, крысы и змеи кишмя кишели…
Иначе откуда такие восторги.., охи-ахи.., по Африке?.. Признайтесь, доктор, вы тоже в подвале родились с крысами, клопами и вшами? А?.. Вот!
Никита наконец извлек нематоду из-под кожи и торжественно протянул иглу доктору. Сан Саныч нацепил на нос очки, внимательно рассмотрел паразита.
– Молодец! – похвалил он Никиту. – Научились вытаскивать целиком. Кстати, Ливингстон тоже был врачом, и именно он является первооткрывателем Центральной Африки.
– Лучше бы он ее закрыл. Вместе с нематодами.
Никита окунул кончик платка в мензурку с виски, протер ранку, а затем замазал ее клеем БФ.
– Все. – Он поднял мензурку. – Как это там говорится: не пьем, а лечимся?
– Нет, – покачал головой Сан Саныч. – Поехали.
И по-русски, одним махом, опрокинул в себя виски. Иных тостов, кроме «гагаринского», он не признавал. Похоже, этот тост был тем единственным светлым пятном, которое еще признавали в мире за заплеванным, затоптанным всеми и вся социализмом. А для старого доктора это было все, что осталось от его родины.
Никита тоже выпил, зажевал долькой манго.
– Кто-то идет, – вдруг сказал доктор.
Сквозь беспрерывную канонаду тропического ливня по крыше бунгало Никита ничего не смог разобрать, но Сан Санычу верить стоило. Научился он у местных жителей дифференцировать звуки, причем до такой степени, что даже угадывал шаги знакомых людей.
– Кто? – спросил Никита. – Новый пациент?
Несколько мгновений Сан Саныч молчал, затем ухмыльнулся.
– Нет. Ваш «закадычный» друг. Стэцько.
– Ox… – застонал Никита и схватился за голову.
Стэцько Мушенко был его головной болью. По убеждениям – ярый украинский националист, по призванию – вечный рейнджер. Коренастый, мрачный мужик лет сорока, с одутловатым лицом, вислыми усами запорожского казака, большим пористым носом и маленькими глазками, в которых навсегда застыли недоверчивость и подозрительность. Во всех бедах мира туповатый рейнджер винил исключительно Москву и поэтому, где только было можно, пресекал «гегемонистические» поползновения «москалей» с автоматом в руках. Три года он провоевал в Чечне против российских войск, а затем, непонятно почему, завербовался в Центральную Африку. Никак иначе и здесь отстаивал «нэзалэжнисть» нэньки Украины от России. Языков, кроме своего родного, украинского, он не признавал, да, похоже, по природным данным и не был способен к обучению. Поэтому служить в Африке ему было туго. В бунгало Сан Саныча он приходил где-то раз в неделю, но тянула его сюда отнюдь не тоска по родине или возможность переброситься с братьями- славянами парой фраз, а нечто совсем иное. Сам вид российских медиков доставлял ему садистское удовольствие, подпитывая огонь затухающей в Африке ненависти к «москалям». Этакий запущенный клинический случай сверхобостренной националистической паранойи.
К Сан Санычу Стэцько относился более-менее снисходительно: время изрядно потрудилось над старым врачом – морщины, потемневшая, задубевшая в тропиках кожа, курчавые седые волосы делали его похожим на аборигена. А вот Никиту, на круглом лице которого будто стояла печать чистокровного «русака»: голубые глаза, русые волосы, нос картошкой, – Стэцько ненавидел лютой ненавистью. Не помогла и придуманная Никитой на ходу «сказка», что его мать была чистокровной украинкой. Эта «новость», наоборот, подлила масла в огонь. «Эч, москали, як наших дивчат паскудять!» – заключил Стэцько и впредь Никиту иначе как «шпыгун» или «пэрэвэртэнь» не называл.
Приходил Стэцько обычно во время тропического дождя, лившего, словно по расписанию, с двенадцати до двух часов дня, приносил с собой литровую бутылку технического спирта, практически сам ее выпивал, изредка – наверное, для куража – наливая российским медикам, а уходил, как только дождь прекращался. Разговор между тремя славянами получался тягомотный, пустой и тоскливый. Трудно разговаривать с человеком, который видит в тебе прежде всего мишень.
Когда Никита поинтересовался у Сан Саныча, почему Стэцько приходит только в дождь, он услышал любопытную информацию, в которую вначале не поверил. Оказывается, военные действия здесь велись строго по графику: с восьми утра до двенадцати, а затем – с двух до пяти вечера. Так сказать, с перерывом «на обед» на время ливня. При этом график соблюдался строго и неукоснительно, будто рабочее время на предприятии. Ни капли не веря этому, Никита изволил пошутить: «А как профсоюз смотрит на штрейкбрехеров?» – на что Сан Саныч Малахов лишь пожал плечами. Однако со временем Никита убедился в правдивости слов доктора. Действительно, эхо автоматных очередей раздавалось только в указанные часы. «Та-та-та-та!» – дятлом стучал автомат правительственных войск. «Та-та!» – отвечал ему автомат мятежников. И сразу было понятно, у кого патронов больше. Видимо, и платили за «работу» строго по часам, потому что Стэцько неукоснительно соблюдал воинскую дисциплину и никогда не позволял себе задерживаться после окончания «обеденного перерыва». Оно и к лучшему – даже двух часов его пребывания в российском отделении Красного Креста хватало, чтобы в бунгало до самого вечера царила тягостная атмосфера.
Никита непроизвольно бросил взгляд на часы и удивился.
– Однако наш «приятель» сегодня не пунктуален, – кисло усмехнулся он. – Без двадцати два. Может, что-то случилось?
Сан Саныч равнодушно пожал плечами. Долгая врачебная практика приучила его относиться ко всем людям как к потенциальным больным. Всех он жалел и привечал. К тому же жизнь в Африке сделала из него многопрофильного специалиста: поневоле приходилось быть и стоматологом, и окулистом, и хирургом, и дерматологом, и акушером… Единственной врачебной профессией, которой он здесь не овладел, была, пожалуй, специальность психотерапевта. А Стэцько Мушенко нуждался именно в таком специалисте, почему и не вызывал у Сан Саныча естественного для врача сострадания. Впрочем, может, еще и потому, что случай был запущенный и безнадежный.
Мушенко появился в проеме двери, как маньяк в фильмах ужасов. Без обычной плащевой накидки, в насквозь мокром камуфлированном комбинезоне он стоял, раскорячившись, вцепившись руками в притолоку, и, покачиваясь, обводил комнату мутным диким взглядом. На шее болтался югославский автомат «застава», из надколенного кармана торчала открытая бутылка спирта. Очевидно, не первая, потому что обычно, оприходовав в бунгало свой литр, Стэцько выглядел вполне сносно. Сейчас же Стэцько был пьян «в дым».
– Здравствуй, Стэцько, – ровным голосом сказал Сан Саныч. – Что стал в дверях? Проходи.
Он протянул руку и пододвинул к столу третье плетеное кресло.
Никита только кивнул. Чтоб не накалять обстановку лишними словами.
Мушенко еще немного покачался, затем с натугой выдавил из себя:
– Сыдытэ, гады… Москали…
Он наконец оторвал руки от притолоки, грузно прошел к столу и упал в кресло.
– Сыдытэ… А там людэй вбывають! – с надрывом выкрикнул он, выхватил из надколенного кармана бутылку и отхлебнул.
– У тебя друг погиб? – спросил Сан Саныч.
– Братку мого вбылы… Ридного! – сорвался на крик Стэцько, обводя российских медиков сумасшедшими глазами, будто именно Сан Саныч с Никитой были повинны в смерти его брата.
– Что поделаешь, война… – сочувственно вздохнул Сан Саныч.
– Яка там вийна?! – ошалел было Стэцько, но вдруг сник, повесил голову. – У ридному сели вбылы… Седни лыста з дому одэржав… – Он достал из кармана мокрый конверт, тупо посмотрел на него и снова спрятал. – Пыячилы воны з сусидою.., тэ, нэ тэ… Щось миж собою нэ подилылы… Ну и сусида братку мого.., зарубав. Сокырою [1]…
Он поднял глаза и увидел на столе две пустые мензурки. Нетвердой рукой плеснул в них спирт, ожег