это я мог понадобиться?» Когда-то ему нравился этот блестящий генерал, перед которым трепетала вся губерния, который красиво и лихо принимал парад в царский день и умел кричать команду так, что от восторга сжималась душа, хотелось поскорее окончить курс и тогда сделаться если не генералом, то хоть полковником. Но когда Ярнов узнал историю о том, как он выгнал из дома и жену, и дочерей, — историю, известную всему злорадному городу, — то в душе его, тогда еще гимназиста, поселились начатки первого, потом все более и более возраставшего и уяснявшегося раздражения.

Некоторое время они сидели молча, не зная, как, с какого конца удобней подойти друг к другу. Губернатор первый начал разговор:

— А сколько лет мы с тобой не видались? — спросил он.

Ярнов не торопясь надел пенсне, — сидело оно у него нетвердо и все сползало на левую сторону, — и придержал дужку около переносицы. Как только глаза его взглянули через стекла, то сделались сейчас же светлыми, прозрачными и слегка насмешливо-лукавыми.

— Сколько лет мы с вами не видались? — переспросил он голосом, которого губернатор не знал: был это тяжеловатый, несколько срывающийся басок. Такой голос бывает у людей, лишенных музыкального слуха, — сколько лет мы с вами не видались? Давненько не видались.

— Давненько, брат! — ответил губернатор.

Опять, как световое пятно, родилась перед глазами далекая, давно пережитая картина: жаркий жгучий день; за день так надоели все эти докладчики, просители, хлопоты, разговоры по телефону, руготня, бумаги. Хочется пойти в сад; там широкая, почти черная тень, как будто земля сочно полита водой, — но нельзя; сейчас же на заборе появится огромный, похожий на теленка, лохматый пес, выгнет спину, как верблюд, и начнет скандалить. Гуляет по саду Свирин, кучер, работает на клумбах садовник, — ничего; стоит показаться губернатору — беда.

— А помнишь, — улыбаясь этому воспоминанию, спрашивает губернатор, — как мы с тобой соседями были?

— Помню, — односложно отвечает Ярнов, и видно, что и в нем ожили те же переживания, которые занимают губернатора: шире растет улыбка, дальше отодвигается опасливость и настороженность, с которыми он вошел в этот дом.

— А Жука помнишь? Этого окаянного, дрессированного? — спрашивает губернатор, и нет в нем ни болезни, ни тревог, ни дум, ни суровости: есть человек, который помнит жаркие дни, утомление, тенистый сад и неугомонного, своего неумолимого врага.

— Еще бы не помнить, — отвечает Ярнов. — Его и помнить нечего. Он и теперь еще благоденствует.

— Да не может быть! — изумляется и даже слегка вскрикивает губернатор, приподнимаясь с кресла. — Жук? Жив?.

— Жив, — говорит Ярнов, — только ослеп на один глаз. На правый. Но все равно: если вы наденете красные штаны, взвоет по-прежнему.

— И такой же по-прежнему толстый?

— Такой же! — охотно отвечает Ярнов. — Что ему делается? Теперь от скуки воробьев ловит. В том и жизнь состоит.

— Скажи на милость! — удивился губернатор, — Воробьев ловит, а? Чем занимается, старый черт!

Странное дело: откуда-то явилось желание показаться Ярнову суровым, гневным человеком, перед которым, бывало, его важный, надутый отец трепетал, как осиновый лист, — и губернатор, нахмурив одну, бровь, спрашивает:

— А за что же ты, братец мой, под надзор-то попал? За что в тюрьмах, как арестант, сидел? А? Не стыдно тебе? Ведь отец у тебя — действительный статский.

— Ну и пусть действительный статский, — отвечает Ярнов и, словно от тяжелого воспоминания, отворачивается к окну: какие-то угловатые, угрюмые тени легли ему, как покрывало, на душу.

«Должно быть, въелась в тебя в свое время эта действительная статскость», — думает губернатор, ярко представляет себе кудрявого, неумного, раздражительного чиновника, с тяжелыми, редко моргающими глазами, — и опять, стараясь быть суровым, спрашивает:

— Ведь университет-то окончить надо?

— На что? — отвечает Ярнов и пытливо, давно уже все решившими глазами смотрит на него. — Не надо.

Губернатор замолчал. Долго и внимательно прислушивался он к чему-то на улице, потом сразу повернулся к Ярнову и тихо сказал:

— Пожалуй, твоя правда. Я академию кончил, а вот, видишь, умираю.

От этих слов, — как будто где-то выстрелили, — Ярнов насторожился. Внимательно взглянул он на губернатора, как-то, видимо, сразу, в одно мгновение охватил его глаза, лоб, уши, странно прижавшиеся к черепу, руки, сложенные палец к пальцу, и опять встретился со старыми, потемневшими, углубившимися глазами и ответил:

— Вижу.

— Правда, видно ведь, что умираю?

— Правда. Видно, — равнодушно опять ответил Ярнов.

Губернатор подумал немного, дрожащей рукою потер по лбу и добавил:

— Вот то-то и оно. В Наугейме вот был. Лечился, — ничего, никакой пользы, — подумал, повертел пальцами и сказал. — Жарища там адская. Понимаешь? Градусов по 27 в тени. И это, брат, утром, часов в восемь. Беда прямо. Хоть караул кричи. Когда ходил в ванну, всегда на углу трех евреев встречал. Стоят с зонтиками и разговаривают. Каждый божий день! И черт его знает, о чем это можно каждый день разговаривать!.

Ярнов молчал. Ему было, видимо, скучно, и он подолгу смотрел то на письменный стол, то на печку с цветным кафелем, то на портрет Лорис-Меликова..

Губернатор сидел в глубоком плюшевом кресле, и пальцы рук его, ладонями приложенные друг к другу, заметно дрожали. То и дело проводил он ими по лбу, словно вытирая пот. Что-то, по-видимому, он хотел сказать, но не решался и, чтобы скрыть это от Ярнова, внимательно приглядывался к чему-то на улице, делал вид, будто там происходит интересное, занятное происшествие.

В Троицком соборе зазвонили к вечерне — значит, наступило четыре часа. Завтрашние именинники должны собираться в церковь.

День на дворе стоял ясный, тихий. Небо было еще синее; бульвар был еще зеленый, но уже веял откуда-то прохладный ветерок; вечера бывали уже холодные, и чувствовалось в этом, как аромат в дорогом вине, приближение осени, — осени в этих местах чудесной, нежной, похожей на загрустившую прекрасную, женщину. Всегда в августе, после того, как наступит четыре часа и в Троицком соборе зазвонят к вечерне, облака похожи на белые, важные, таинственные корабли. Плывут они куда-то друг за дружкой, как птицы осенью в чужие края, — плывут медленно, глядя на широкую землю, плывут бесшумно, как время, и немного, кажется, задумчиво.

— А я, брат, — потихоньку, как будто передавая секрет, большой и опасный, вдруг после долгого молчания заговорил губернатор, — вот теперь подолгу сижу здесь у окна и вспоминаю, как вы, детьми, бегали тут и мешали мне. А там, в зале, кто-то играет полонез из «Миньон». Играет, понимаешь, а сам, видно, тревожится, ждет чего-то, — важного письма, например. Сыграет тактов пятнадцать, дойдет до трудного места — и опять сначала. И, брат, становится обидно…

Ярнов удивленно посмотрел на него.

— Чего же вам обидно? — спросил он.

Так сразу стало ясно, что губернатор — теперь больной, одинокий старик, хилый и беспомощный, и уже не пройти ему больше по соборной площади перед войсками, уже не прокричать ему после молебна широкого, громкого и раскатистого приветствия, от которого загораются глаза и музыкантам хочется поскорее грянуть марш.

— А вот и сам не знаю, — ответил опять, словно по секрету, губернатор, — и сам не знаю. Письма вот пишут мне. Вот покажу тебе, какие письма.

Тяжело, по-стариковски, схватившись сначала за ручки кресла, он поднялся, пошел к столу; из

Вы читаете Губернатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату