большое веселье. Зажигались лампы-молнии, собирались игроки, начинались пирамидка и алагер. Игроки в «Мадриде» бывали замечательные, — как пустую шутку, например, клавшие шара от трех бортов. Игра велась небольшая, — уже крупными считались ставки на красную бумагу, но иногда и в этих случаях, когда дело бывало не в деньгах, а в репутации и самолюбии, — ломались тупыми концами киев человеческие хрупкие черепа и шарами пускали из носа юшку, так называли здесь кровь. Возгорались споры из-за неправильно положенного или «потушенного» туза, из-за лишнего, приписанного на доске креста, — споры о том, как нужно правильно выговаривать игорный термин: круазе? или кра?узе; позорно для хорошего, благородного игрока ловить на пятерку или не позорно. Если споры принимали ожесточенный характер, если спорщики начинали делать нервные движения в сторону ближайшего шара или кия, в дело вмешивался Николай Иванович, выслушивал обе стороны и своим авторитетом, ссылаясь на печатные правила, решал вопрос, а если его не слушали, то Николай Иванович сразу, как спичка, вспыхивал, приходил в азарт, начинал убирать с биллиарда шары и посылать своих посетителей к чертовой матери. Одним из постоянных посетителей биллиардной был Стешка. Когда-то, во времена оны, он выдержал жестокий бой с поваром, грузином Васо, и Васо в ожесточении откусил ему кончик носа, — с тех пор Стешку звали курносым. Стешка считал это большим несчастьем для себя и говорил, что с откусанным носом его перестали пускать в приличные дома. Он долго жил в Баку, знал персидский язык, умел хорошо дразнить персов, занятно рассказывал восточную сказку про бамбукушку, т. е. про волшебного попугая, и любил разговаривать о тех временах, когда он был актером и певал в кафешантанах под аккомпанемент оркестра куплеты с иллюстрациями.
— Теперь носа нет, — печально говорил Стешка, — приходится вот игрою промышлять хлеб наш насущный.
Он ведал особенные приемы и секреты игры; люди, хорошо его знающие, с ним связываться боялись, и Стешке, чтобы прокормиться, приходилось подыскивать себе приезжих тавричан из уезда, мастеров с чугунолитейного завода — людей, которых он звал сазанами. Шулеровал Стешка и в карточной игре и под пьяную руку рассказывал о приемах игры на арапа, на турку, на скрытое в шапке зеркальце.
Свирину нравилась эта шумная жизнь, и он часто подолгу пивал у Николая Ивановича чай с кизиловым вареньем; в игру сам вмешивался редко, но деньги взаймы кое-кому, снисходя к слабости и не особенно рассчитывая на расплату, давал.
Как почетный гость и любитель, не находивший себе интересных соперников в дворянском собрании, захаживал сюда иногда доктор Пепенко, и тогда начиналась игра двое на двое, в четыре кия, — игра, в которой принимали участие: доктор, Стешка, ротмистр из полиции и Николай Иванович. Доктор в шутку называл Николая Ивановича так:
— Нагуляй Иванович.
Доктор, ротмистр и Николай Иванович — все трое были лысы, и зрители подшучивали:
— Это, — говорили, — к дождю.
Игра шла по пяти рублей, но так как дело здесь было не в деньгах, а в самолюбии и поддержании репутации, то партии тянулись часа по два; из игроков выходило потов по тридцати, делались осторожные отыгрыши, особые подвохи, старались «клеить» биток к борту. В биллиардную набивалась такая тьма народу, что лампы, чудо-молнии, начинали тухнуть от недостатка воздуха.
— Играю с молитвовкой! — говорил Николай Иванович, осторожно пуская шар так, чтобы не дать возможности ротмистру резать пятнадцатого в середину.
— Эх ты-ы! — презрительно говорил Стешка, любивший игру размашистую и шикарную, — игрок жизни!
— Куда нам! — ехидно скромничал Николай Иванович. — Мы игроки ветхого завета. Старики!
— Чего ж бояться-то? — говорил Стешка, скрывая задор. — Чего не бил восьмерку? Ведь шар в лузу ноги свесил!
— Пой, ласточка, пой! — отвечал Николай Иванович, закуривая папиросу.
— Ласточка! — передразнивал Стешка и командовал — играю десятину от шара в правый угол! — и, нагнувшись, впивался глазом в сукно и намеченную линию, делая кием скользящие по руке, прицеливающиеся движения.
Доктор Пепенко был известен под именем игрока с большим разговором, потому что во время игры он говорил не умолкая. Одиннадцатый шар звали барабанными палками, 15-го — папашей, 14-го — два семишника, 13-го — чертовой дюжиной: маленькие шары презирали, и когда клали тройку или четверку, то спрашивали:
— Разве это шар? Так, дуновение одно.
Часов в одиннадцать Фриц, свернувшись на диване калачиком, засыпал, и тогда Николай Иванович начинал ходить в буфете сам, и когда шумное время проходило, тогда он со Свириным садился в угол под икону и там вдвоем, наклонившись друг к другу, они разговаривали о каких-то своих делах. Разговоры эти были длинные, горячие; говорил преимущественно Свирин, а Николай Иванович, подставив ухо, слушал и кивал, в знак согласия, головой. Когда Свирин уходил домой, Николай Иванович, бросив биллиардную, выходил вместе с ним в прохладную вечернюю улицу, провожал его до угла.
— Значит, в воскресенье идем? — спрашивал, прощаясь, Свирин.
— Обязательно! — отвечал Николай Иванович.
— То-то обязательно! — строго говорил Свирин. — Часов в одиннадцать?
— Можно и в одиннадцать, — соглашался Николай Иванович.
В воскресенье Свирин приходил около одиннадцати и прямо спускался в нижний этаж «Мадрида», где была комната Николая Ивановича. Тот надевал крахмальную сорочку, новые штиблеты с широким рантом, пальто на блестящей подкладке, долго вытирал неразвернутым платком пенсне, вынимал из картонки котелок и брал с собой полушелковый, обвязанный ленточкой зонтик.
— Напрасно это, братец ты мой, всю супонь надеваешь, — говорил Свирин.
— Не беда, — отвечал Николай Иванович, — только и нашего. По городу пойдем — пыль в глаза пустим.
Они выходили вместе и шли вниз, по направлению к железнодорожному полотну, — шли мимо обывательских домиков, по теневой стороне улицы, мимо садов, свешивающихся через деревянные заборы деревьев, мимо открытых окон и низеньких, прорезанных в воротах, калиток. Приходили к бассейну, пили из львиной пасти холодную воду, любовались казенной дачей, высоким нагорным местом, на котором был расположен монастырь, и длинной, ползущей в гору серой дорогой. Садились на камнях развалившейся ограды, молчали, и только Свирин иногда говорил:
— Лес-то, а? Как волосы земли! Кудрявый. Прохладный.
Было пустынно, тихо; далеко, на горе, остался город. Долго сидели; потом Свирин начинал:
— Ну? Разуться надо, Николай Иванович.
— Идет! — говорил Николай Иванович, и оба они начинали снимать сапоги; и было на удивление приятно выставить на теплый воздух белые, с надувшимися жилами, с кривыми ногтями ноги.
— Идем? — спрашивал Свирин.
— А не больно будет? — говорил Николай Иванович.
Свирин укоризненно глядел на него, качал головой и делал выговор:
— Больно! Эх ты, сударь! А ты не думай о том, что больно, а иди и трудись. Потрудиться надо! Сам не маленький, знаешь. Она, земля-то, замучена! Грех бить ее, топтать. Пойми: грех!
— Ну ладно! — говорил Николай Иванович.
И спускались они по каменной, острой дорожке к полотну, и странно было смотреть на Николая Ивановича, который шел босиком, морщился, а на голове, подобно доктору, имел изящный, с небольшими полями котелок, подаренный ему, в знак памяти, нотариусом Цымлянским.
Куда-то отлетели все служебные заботы, как-то реже стал виден правитель канцелярии. Был куплен новый галстук, муаровый, темно-синий.
Соня вставала часов в девять. Губернатор сидел у себя в кабинете и, не шевелясь, насторожившись, ждал ее шагов. Она приходила к нему розовая, красивая и с немного заспанными глазами, крепко целовала его в лоб и спрашивала:
— Ну, как живем, папочка? Опять скверно спали?