— Ну, здравствуй, здравствуй: одевайся да скорее поедем…
— Куда поедем-то? — спрашивал Свирин и вглядывался губернатору в лицо, которое показалось ему необычайным, как-то странно, суховато заострившимся и беспокойным.
— В тюрьму поедем, — отвечал губернатор, и словно боялся, что Свирин откажется и не поедет в тюрьму.
— Зачем в тюрьму-то?
— Дело есть, не разговаривай. Не разговаривай! А раз говорю: в тюрьму, — нечего зря слов терять. Бери шапку, да и дело с концом… А то извозчик-то стоит, ждет.
— Да вы бы наверх зашли… Переоделись бы… — говорил Свирин.
— Оставь, не глупи, — шепотом, недовольно сморщившись, отвечал губернатор, — бери шапку, да и дело с концом.
— А барышня где же?
— Барышня? Барышня в Германию к матери уехала.
— В Германию?
— В Германию.
Свирин побежал одеваться. Губернатор остался в приемной один; хотелось ему покурить, но не было папирос. Не было и чиновника, у которого можно бы попросить. И опять вспомнилось, что завтра — великая пятница: будет воспоминание о том, как умер Христос и сказал в последний раз «Или, Или, лима савахвани».
Пришел Свирин; вышли на улицу, сели рядом в фаэтон и опять поехали вверх. Губернатор оглянулся на свой дом; был он темный, большой; блестели от фонарей зеркальные окна: вот зал, вот кабинет, вот балкон, вот Сонина комната.
На улицах уже затихало движение; небо местами было освещено, и яркие огни горели только в типографии. Когда выехали из центра, стало еще темней, и как будто посвежел ветер. Направо, далеко за городом, поднимался полумесяц, — и опять, как ковры, бежали за фаэтоном тени то сбоку, то под ногами у лошадей. По улицам тянулись уже маленькие, приземистые домики, горели керосиновые, широкие вверху фонари. А когда губернатор оглядывался назад, то видел, что над городом висит какое-то матовое пятно, похожее на фосфорическое.
— Чего же в тюрьму-то? — спрашивал Свирин, поворачиваясь к губернатору. Он видел, что губернатор — светел и радостен, и сам заражался этим чувством. И хотелось скорее узнать, что случилось, и была даже досада на губернатора за молчание.
— Чего в тюрьму? — переспросил губернатор. — Чего в тюрьму? А вот догадайся-ка… — губернатор, улыбаясь, помолчал и потом сказал: — арестантов, брат, освобождать едем.
— Как освобождать? — изумился Свирин, и глаза его расширились.
— Очень просто, — ответил губернатор, — вот приедем и выпустим.
— Всех?
— Всех.
— И тех, кто на казнь?
— И тех, кто на казнь.
— Да что же это такое? — недоумевал Свирин, и какие-то особенные ноты зазвучали в его голосе. — Указ, что ли, к пасхе вышел?
— Указ, конечно, — ответил губернатор, — вышел указ, чтобы к пасхе, к воскресению Христову, к весне всех простить, всех до единого человека. По всей России.
Свирин долго думал, смотрел на губернатора и потом, странно покачиваясь от толчков экипажа, сказал:
— Правды много в этом. И что я вам на это скажу: самые лютые разбойники заплачут, потом увидят — правда.
Подъехали к тюрьме, к воротам, около которых стояли полосатые будки и ходили два солдата с ружьями. Ворота были, как в старинных монастырях, коротким, сводчатым коридором. Первым вылез из фаэтона Свирин и обежал сзади него, чтобы помочь губернатору. Губернатор вышел, стал на землю и почувствовал, как она мягка и покорна. После долгой дороги ему хотелось расправить заплывшие кости так, чтобы они хрустнули. Почувствовалась усталость; он закрыл глаза, и как-то сразу представился весь путь: станция, поля, рельсы, сторожевые будки, на которые он смотрел по ночам, когда не было сна, и голова горела, как в огне. Было кругом тихо и темно; чувствовалась в этой темноте широкая и пустынная площадь, а вдали, над городом, маячила по-прежнему фосфорическая полоса.
— В тюрьму теперь нельзи! — сухо и недружелюбно сказал солдат, подходя, и стало видно его круглое, белеющее лицо. — Нельзи теперь, — повторил он.
— Нельзи? — задорно, с тайными, торжествующими нотами в голосе передразнил его Свирин. — Рязань несчастная!
За воротами послышался шорох, звон ключей, щелканье замка; отворилась маленькая калитка, вырезанная в середине, высунулся какой-то человек и тоже враждебно спросил, поднимая фонарь:
— Что за люди? Ково вам надо?
Фонарь поворачивался в его руках, скользили по земле широкие четырехугольные пятна, падая на какой-то палисадник, на колеса фаэтона, на ноги лошадей.
— Начальника нам надо! — гордо и повелительно сказал Свирин: — поди, доложь, что, мол, его превосходительство господин начальник губернии пожаловал, и разговор с ним иметь желает.
— Начальник губернии? — переспросил сторож, и в голосе его скользнуло сначала недоверие, а потом и опасение: а может, и в самом деле…
— Ну да, сто раз тебе повторять, что ли? — торжественно ответил Свирин.
Он уже чувствовал, какая суматоха пойдет через час, как заскрипят ворота, как удивятся солдаты, какие разговоры пойдут в этой тишине, как оживится далекий город, как по его улицам пойдут новые люди, как их будут сначала бояться, — а потом поймут…
Сторож запахнул шубу, заторопился.
— Пойду, скажу… В церкви небось… Страсти идут…
Ушел и фонаря с собой не взял. Свечка в фонаре была маленькая, затекшая, и огонек ее, словно привязанный, болтался на закоптевшей нитке и, казалось, хотел прыгнуть вверх…
Губернатор, как будто впервые, видел и этот фонарь, каждое стекло которого было заделано крест- накрест проволокой, и ворота, тяжелые, с толстыми перекладинами, и засовы, огромные, железные, — и какие-то радостные предчувствия все больше и больше входили ему в душу. Он верил, что Соня не умерла, что она теперь незримо следит за ним и видит его любовь к ней. Было ясно, что когда через эти ворота приведут его самого в тюрьму, тогда начнется в его жизни самое удивительное время. Становилось немного жаль Свирина: пойдет он по земле, по лугам, по лесам — замучается.
«А может, не бросит меня», — подумал губернатор, и очень хотел спросить Свирина: «Бросишь ли ты меня?» И когда вглядывался в сухую солдатскую фигуру, не умеющую стоять спокойно, то тихонько шептал самому себе:
— Не бросит… — И хотелось обнять его и поцеловать. Торопливо из темноты явился вместе со сторожем взволнованный начальник и, освещаемый сбоку высоко поднятым фонарем, сделав под козырек, держа локоть на уровне плеча, говорил:
— Честь имею, ваше пр-во!
От освещения правая сторона его лица была светлая, а левая — темная, и едва виднелся глаз и кончик уса. По каменной настилке пошли по двору. Было видно, как освещался вверху купол тюремной церкви. Пришли во второй этаж, в контору. От конторы длинный коридор, какие бывают в больших учебных заведениях, вел к церкви. Через все стеклянные двери виднелся сплошной туман и расплывающиеся в нем пятна свечей. Слышно было пение. Большой мужской хор с преобладающими басами истово и медленно выводил:
— Слава страстям твоим, господи! — И бесконечными переливами повторял еще раз: — Го-о-о- осподи! — и было ясно, что басы не поспевают за тенорами.
Начальник торопливо, поглядывая под абажур, звеня стеклом, зажигал лампу; руки его тряслись, и спички почему-то то и дело гасли. Когда огонь разгорелся, стал виден на стене портрет государя, два