сарацинских эмиров, значит уж сразит так, что обломки копий достигнут небес и падут к ногам святого Петра, а дамы не просохнут и к обедне».
Что, такая кровища? Или грязь? Или такое что? «Такое наше фаблио», – таинственно подмигивал граф, брахман среди париев, я бы стал браслетом на его запястье, златым агнцем на его лебединой вые.
«И если сказано, что Роланд падет на бранном поле, а его душа отлетит в объятья Святого Петра, значит уж падет, как Ерихон, и отлетит, как Фаэтон, хотя, ставлю экю, никто из вас о таком и не слыхивал». Честно отдав экю просвещенному племяннику архиепископа Льежского, Карл ответил: «Да, без дураков. Отлетит. Кто-то из вас отлично прокатится. (Что, правда? А как же, ведь душа?) Кто-то прокатится, а другие будут петь псалмы, а третьи походят вслед за баронами с амуницией и побегают с любовными записочками, а четвертые поскучают в невольниках – все решит жеребьевка. Но это не главное. Три дня – под открытым небом, в шатрах, паланкинах, фурах, раззолоченных клетках, под кустами, в седле и пешком – все будут жить законами „Истории о пылком рыцаре Роланде и его славном Дюрандале, Марсилии, эмире Сарагосском, злонаветном Ганелоне и гибели сарацинов при соответственной экзекуции их поганых божеств, или О трубном гласе Олифана“.
Вопросы поглотились варевом всеобщей и конечной неясности. Карл встретил тишину встречным улыбчивым молчанием. Наконец: «Но и это не главное». Продемонстрировав внутренность небольшой торбы, где копошились изумрудные жуки, граф торжественно провозгласил: «Прошу не забывать, на фаблио будут все дамы Дижона!»
Со страницы, засеянной семьдесят четвертым псалмом (Не погуби. Псалом Асафа. Песнь),[62] на Мартина зыркнул правым и единственным оком сокол, облюбовавший куст орешника.
– Если хотите знать мое мнение, оно таково. Монтенуа нам не подходит – склоны крутоваты, да и не избежать трений с епископом. Мельничная гора излишне высока, терновые заросли на ее склонах слишком густы, и там никто ничего не разглядит. Лучше холма Святого Бенигния на Общественных Полях ничего не сыщешь. Отличный обзор, живописные дубы, удобные подходы. Кстати, через дубы и протянем… Вы согласны?
– Да, мой граф.
Карл упал на кровать, закинул руки за голову, цокнул языком. Сегодня я был более чем внятен. Как андреевский крест. Ш-ших-ш-ших, в два смелых и уверенных взмаха ножа, какими вскрывают гнойники в бубонную чуму. Все оттого, что рядом не было Луи, при Луи не выходит говорить как Луи, а это очень удобно, словно бы не по-французски. Единственно, забыл намекнуть на странность нашего фаблио. А ведь и правда, странное дело – на фаблио всегда ровно одно недоразумение, ровно одна пропажа. Как в том году уперли Святой Грааль, а на первом Изольда понесла не поймешь от кого. На то и фаблио.
Развернув письмо, Сен-Поль сразу же узнал полуграмотную руку Лютеции. Быстро пробежал по строкам, по строкам, мимо «нашей любви» и «служения искусству», в поисках времени и места, предпочитая числа словам. Ни X, ни V, ни кола. Уже в постскриптуме, прочитанном только со второго, более прилежного захода, значилось: «Когда наш паладин испустит дух, на холме Монтенуа».
Дитриху фон Хелленталь не повезло – по жребию ему выпало быть злонаветным Ганелоном, главным предателем великофранцузских интересов среди рыцарей Карла Великого. Но не поэтому – о нет! – Дитрих пребывал в состоянии музицирующей гневливости. Тевтон удручался кощунственной ролью, которая досталась его подопечному. Мартин – душа Ролянда, подумать только! Со всем согласная арфа печально откликалась третьим «ля».
Его подкараулили, когда шли к заутрене. Сначала накинули на голову мешок, затем связали, заковали в колодки шею и руки, заткнули рот, завязали глаза и посыпали раны красным перцем. Все это сделали с ним, и, наверное, это было не все, что с ним сделали – просто он не знал. Когда шли к заутрене, Карл оказался рядом с Мартином у дверей собора. Карл сказал: «Забери своего сокола, чтоб я его больше не видел». Руки Карла – руки палача, волосы Карла – волосы палача.
Сделав сообщение, молодой граф отделился, нырнул в толпу нарядных матрон, окликнул кого-то – и был таков.
Служба.
Среди прихожан всегда находится кто-то, кому не до вечности, кого не отпускает, кто думает о своем. Мартину было не до образов, не до вертикали, не до латыни, не до песен. Не до чего, кроме Карла, к которому, чтобы объясниться, он шажок за шажком пробирался.
– Опять ты! – Карл дрожал от раздражения. Саломея пустилась в пляс. Еще одно па, потом финальный поклон – и пора рубить голову. Он бы сейчас снес голову Мартину. И снес!
Теперь и Карлу было не до службы. Мартин, объявившийся у его уха, был воплощением самого себя – ненавистный, тощий пацан, белокожий как девка, скотина, зуб выщерблен, глаза грешного серафима. Ничего не скажешь – хорош задний дружок! В отдалении маячили стриженые затылки Эннекенов. Младший обернулся, посмотрел на Карла, на Мартина, потом подался к уху старшего брата, такого же недоноска – поделиться с ним добычей. Но ни один из них не сглотнул смешок, не захихикал, не прыснул в изнеможении и даже не скривился ядовито – ничего подобного.
– Ну! – негодующий Карл.
– Пожалуйста, не отказывайтесь от подарка!
– Мне надоело, отстань, – отрезал хамский, жестокий Карл.
– Выпустите птицу, если она вам не нравится, только не отказывайтесь!
– Я сказал забери! Да и вообще – вали, хватит ко мне клеиться! – Карл был аспидом шипящим, спрыснутым уксусом углем, немилостивым, неумолимым.
Свеча длинная-предлинная. У девушки впереди головной убор похож на перевернутый и начищенный коровий колокольчик, у ее соседки – на таз. Мартин роняет четки. Нагибается, садится на корточки, шарит рукой по полу. Подолы платьев, шлейфы, ноги, чужие ноги, нога Карла в шерстяных белых рейтузах. Мартин глянул вверх – Карл вроде бы совсем не смотрит на него. Он придвигается к белой голени, подносит бескровные губы к белой шерсти рейтуз, целует, еще раз целует и отстраняется. Никто ничего не заметил. Карл ничего не заметил и оттого молчит.
Украденный поцелуй Мартин спрятал – до лучших, до худших ли времен. Служба закончилась очень скоро.
На выходе из собора дядя Дитрих подловил Мартина и разразился спонтанной нотацией. Нельзя приличному мужику, каким Мартин станет в перспективе, быть таким чистюлей, каким Мартин уже есть. У Мартина оскорбительно чистые ногти, подозрительно завитые волосы – ты что, спозаранку сегодня их укладывал? – его тело пахнет какими-то эликсирами, манжеты чисты, словно он меняет сорочку раз в полдня. Да, дядя Дитрих, нет, дядя Дитрих. Всего лишь раз в день. Я буду. Я не буду. Понимаю. Ваша правда, дядя Дитрих. Мартин – благодарная мишень для всякой стрелы.
– Милейший фон Хелленталь, – заворковал Карл, подлаживаясь под медвежью поступь Дитриха Научающего, – ваша волшебная арфа будет на фаблио как нельзя кстати. Я бы просил…
И так далее.
Глаза Мартина – глаза ягненка, которого принесли к жертвеннику стреноженного, увитого гирляндами, окурили, омыли и приготовили, но! В последний момент жертвоприношение расстроилось и, похоже, его вот-вот отпустят. Мартин ищет в нежданной приветливости Карла ответ: может быть, его все-таки отпустят? Быть может, вот оно, прощение, и Карл не сердит более?
– А-а, Мартин! – Карл говорит как бы невзначай, будто только заметил его. – Там твой костюм, тот, что смастерил Даре, так его нужно подогнать по твоей мерке.
Карлово невзначайство обескураживает.
– Прямо сейчас? – спрашивает Мартин, успешно офранцузившийся для того, чтобы при случившемся буйстве чувств не ляпнуть чего-нибудь невпопад по-германски.
– Мне все равно, – смакует мнимое равнодушие Карл. – Если ты не против сейчас, то иди к декорациям, а я тебя потом догоню. У меня тут еще одно маленькое дело.
Мартин взглядом испрашивает и получает разрешение дяди Дитриха, сворачивает на нужную тропку. Карл исчезает. Дитрих, околдованный любезностями молодого графа, плетется восвояси.
В виду пустующих декораций Мартин оборачивается. Карл дышит ему в спину. Как