никогда ничего не делается, даже если бы по большому счету ускорение этого процесса соответствовало доводам и этике спинозы, потому что тогда дело выглядело бы так, будто вам хочется поскорее избавиться от того, чего больше нет, и вы, таким образом, уделяли бы слишком большое внимание несущественным мелочам. Чем больше кто-то превращается в ничто, тем больше ему нужна моральная поддержка. Отсюда и возникает потребность заботиться о покойнике, поскольку, когда кто-то умирает, ему особенно требуется помощь, потому что живые и сами за себя могут постоять, вот пусть они сами о себе и заботятся, если вы хотите знать мое мнение, и на самом деле так оно и бывает, насколько я могу судить. Недавно я вычитал в одном словаре, что на камни, которые лежат над теми ямами, куда зарывают покойников, полагается класть цветы, чтобы у них не возникло даже тени сомнений в том, что вы их туда закопали не ради собственного удовольствия, и что вы о них все еще думаете, и что, принимая все это в расчет, вам бы больше хотелось, чтоб они были с вами, а я так люблю цветы, которые мне никто никогда не дарил, как в тех самых чудесных историях, которые я читал, что я бы сам себя закопал в могилу, если бы только брат мой после этого решил мне приносить туда цветы, рассудив, по здравому размышлению, что лучше бы ему было, если б я с ним остался, сами посудите. Вот такие мысли роились у меня в голове, и, конечно, все они были навеяны свежими воспоминаниями о папе, когда я увидел, что последние могильщики заходят в церковь, а я стою там себе посреди площади, держа лошадь двумя пальцами под уздцы.
Нас потом обвинили в том, что мы, то есть я и лошадь, вошли внутрь, но разве кто-нибудь удосужился подумать о том, что именно привело нас в святой храм? А привела нас туда музыка. Я задал себе вопрос: как же это кто-то осмелился сотворить такое с бренными останками, которые уже даже сами за себя постоять не могут? Меня от музыки с души воротит, чуть наизнанку не выворачивает. Потому что музыка, понимаете, она как нескончаемое унижение, как ненасытный осьминог, который нас пожирает. Стоит мне услышать музыку хоть в сотне метров, как сердце из меня будто выпрыгивает, из живота моего, где ему жить положено, выскакивает на землю, пока я смотрю себе тупо вокруг, как потерянный, даже если глаза закрыты, а потом оно как на резинке в меня с оттяжкой возвращается И пулей мне в груди дырку пробивает навылет, она незаживающей раной возрождается в каждой ноте, и я могу от нее помереть самой блаженной смертью, вот какая она свирепая, и жестокая, и непереносимая, прямо как сама жизнь. Я даже не говорю о том, что в наших душах она оставляет самые жуткие воспоминания, Жуткие, если они хорошие, именно потому, что это только воспоминания, и жуткие, если сами воспоминания жуткие, так как это значит, что они нас не покинут, покуда мы не переступим порог могилы, за которым лежит никому не ведомое, и оно, может быть, еще хуже того, что творится, как говорят, на этом свете, уж не знаю, поспеваете вы за логикой моей мысли или нет.
Ну, да ладно, как бы то ни было, я-то знаю, о чем говорю, у нас еще совсем недавно в доме тоже музыка звучала, когда раньше, еще только вчера, папа там всем командовал. У нас там всякая музыка была, но особенно на меня действовали две ее разновидности. Прежде всего та, которую папа играл сам с помощью собственных пальцев и рта, а также моих ног, о чем я вам поведаю чуть дальше, потому что это того стоит. А еще была другая музыка, которую играли феи, но есть кое-что, о чем мне сначала надо вам рассказать, хоть это, может, вас и очень удивит, но вы уж мне поверьте, пожалуйста. У папы был один такой волшебный генератор, так эта штука называется, так вот, он у него всегда стоял в спальне, кроме тех случаев, когда он взваливал его себе на спину и, поддерживая руками, тащил через сосновую рощу в направлении холмов, если я правильно понимаю, чтобы его наполнить, и мы с братом никогда до него не дотрагивались, потому что не хотели, чтоб нам досталось на орехи. Я вам об этом рассказываю, чтоб вы могли себе представить, какими силами был наделен наш отец. Как-то раз он встал в позу, в которой выглядел очень забавно, и с торжественным видом начал объяснять, что во вселенной существуют невероятные силы, прежде всего на небе, и чтобы в этом убедиться, достаточно увидеть молнию, услышать гром, сочувствовать дуновение ветра и тому подобное. А теперь, если только вам хватит – воображения, представить себе, как можно одеть огонь в одежды, скажу вам, что вы сами можете вызывать эти силы, которые еще называются духами, вы можете заставлять их появляться пред собой в огненных сполохах, и если знать, как с ними обращаться, вы сможете их поймать и упрятать в ящик, а если, скажем, у вас еще окажутся подходящие веревки, тогда вы сможете привязать этот ящик к другому, в котором внутри черных дисков, дающих нам музыку, заключены феи, потому что все во вселенной между собой связано силой колдовских уз, вот именно об этом я и хотел вам рассказать. Папа, бывало, поднимался к себе в спальню и плотно закрывал за собой дверь. Нам даже дыханием своим нельзя было намекать на то, что мы вообще на этом свете существуем, отец требовал абсолютной тишины, чтоб он мог ее заполнить мелодиями, иначе подзатыльники нам были обеспечены. Я тихонечко располагался с другой стороны двери, не говоря ни словечка, дышать старался как друг мой богомол. Попробуйте себе представить, как вечером на пламя свечи летит мотылек и дотла в нем сгорает, сам я это много раз видел, вот и мое отношение к музыке точно такое же. Брат прижимался ко мне сбоку и начинал от этого дурацки хихикать, это все, что он умеет, или смеяться, напирая на меня и наваливаясь, или реветь, или из себя меня корежить. А музыка била искристой струей, и отзвуки ее мне напоминали о том, как мы с братом дурачились, зажимая друг другу носы смеха ради, и говорили о чем-нибудь с зажатыми носами. Иногда папин голос перекрывал мелодию, вел ее какое-то время, прилично искажая, и, должен вам сказать, это было прекрасно до жути.
А еще, как я уже говорил раньше, у нас была другая музыка, которую папа играл с помощью пальцев, рта и моих ног. Дело в том, что у нас в доме, в библиотеке, вместе со всеми словарями стоял музыкальный инструмент, который и сейчас там должен стоять, если я правильно понимаю, несмотря на все, что на нас обрушилось за последние два дня. Инструмент этот невероятно сложный, он устроен в три слоя или в три ряда с клавишами в каждом ряду, а еще в нем есть всякие трубки разных размеров и такая штука вроде насоса, которую надо качать, чтобы дуть во все эти трубочки, как раз для этого и были нужны мои ноги. У брата ноги крепче, надо отдать ему должное, но он никак не мог удержаться от своего дурацкого хихиканья, хотя, как вы сами понимаете, подзатыльников ему за это перепадало достаточно, и потому отец поручал мне качать насос, воздух из которого дул в эти трубочки, и от тех усилий, которые надо было для этого прикладывать, как и ют тех чувств, которые вызывала в моей душе музыка, я себе все глаза выплакивал, склонив голову и качая ногой насос, я качал, а слезы текли по щекам, как пауки свисали на своих паутинках, скатываясь дальше вниз по длинным моим волосам. Час спустя я чувствовал себя как выжатый лимон, да, именно так я себя и ощущал. А еще у нас были свирели, такие маленькие, как флейты-флажолеты, и бубен, но об этом я вам расскажу, когда время придет, как и про козла со всеми его причиндалами.
Так вот, мы с лошадью были до глубины души потрясены тем, что музыка, звучавшая в церкви, точь-в- точь напоминала звуки, доносившиеся из папиного инструмента с трубочками, а ведь я наперекор всем доводам разума лечу на музыку, как мотылек на пламя, которое мне всю душу сжигает, и мы, то есть лошадь и я, зашли внутрь храма, потому что та музыка доносилась изнутри.
И, скажу я вам, пусть тому пусто будет, кто затеял весь этот скандал, честное слово! Мы с лошадью прошли по всему длинному проходу между скамьями. Прямо перед нами стоял раскрытый гроб. Пока мы шли у всех на виду, священник без особого энтузиазма помахивал кадилом, уж я-то знаю, как эта штука называется, глаза его были прикрыты, он что-то бубнил себе под нос и выглядел так, будто напряженно размышляет над тем, что причиняет ему острую боль. В протянутой руке я держал свой кошелек с грошами и, проходя мимо рядов скамеек, печально показывал его сидящим на них людям, повторяя одно и то же: будьте добры, будьте так любезны, дайте мне, пожалуйста, гроб. Мы с лошадью, должно быть, представляли собой тоскливое зрелище. Уж не знаю, что там приключилось с сердцами людскими в этом селе, люди там все, наверное, просто бессердечные, так мне в тот момент показалось. Хотя, справедливости ради, должен вам сказать в оправдание села, что была там одна старая шлюха в третьем ряду, вся сгорбленная, которая, несмотря ни на что, взглянула на меня без ненависти, и мне даже почудилось, что под ее серой вуалью мелькнула печальная улыбка, в которой – господи, ты, боже мой! – было что-то напоминавшее сострадание, лишь одна старая шлюха во всей той церкви вошла в мое положение, и мне хочется думать, что создатель всего сущего припасет для нее легкую кончину, такую же, как для цветов или бабочек, я от души ей этого желаю, потому что до самой своей могилы не забуду ее понимающей улыбки. Тут двое схватили меня сзади так, что я и шевельнуться не мог. Уж не знаю, были это те же самые люди, которые совсем недавно говорили со мной в универмаге усопшего, бывают такие моменты, когда мне все во вселенной кажется взаимозаменяемым. Только я от этого взбеленился как бешеный козел и заорал во всю глотку:
– Вы же этой музыкой терзаете своего покойника!