проверки. При мне было коробок тридцать папирос и две коробки печенья — все это я хотел привезти матери в качестве гостинца с родины.
Пограничник усмехнулся:
— Что это, вы хотите всю Францию снабдить нашим куревом?
— Нет, я только хочу показать там русские папиросы.
Пограничник жестом показал, что я могу спрятать свое добро. К французу, у которого были письма, придрались, но не по поводу писем. Он вез новую пару ботинок, вот ее-то и вознамерились-было отобрать. Потребовалось вмешательство консула, чтобы уверить пограничников, что ботинки не предназначены к продаже. Ботинки оставили, но зато потребовали, чтобы мы вывернули все свои карманы и передали наши бумажники для проверки. Мы все единодушно отказались это сделать. В ответ прозвучала угроза не пустить нас в самолет. Еще раз вмешался консул, потребовавший, чтобы пограничники справились по телефону в министерстве, имеют ли они право настаивать на обыске. Старший из них сказал, что он сходит позвонить, и действительно ушел. Телефонировал он или нет — неизвестно; во всяком случае, вернувшись, он сказал, что мы можем идти к самолету. Наши паспорта он пока оставил при себе.
На дворе стоял сильный туман, не видно было даже самолета, стоявшего неподалеку. Между прочим, экипаж самолета тоже должен был представить свои вещи к досмотру, но с летчиками пограничники обошлись гораздо мягче, чем с нами.
Как сообщил нам командир самолета, мы должны были вылететь в восемь часов, но советские летные власти настаивали, чтобы отлет состоялся только после того, как изменится погода. Это могло продлиться еще часа два.
Алла жалась ко мне. Было холодно, ее знобило — больше от волнения, чем от холода. Я отгонял мысли о дочке, которая спала в бабушкиной комнате, не подозревая, что ее отец улетает, может быть, навсегда, и что она его больше никогда не увидит. Но ребенку гораздо легче забыть меня, чем мне — его…
Возле самолета стоял военный, охранявший машину. Без разрешения пограничной стражи мы не могли войти туда. Постояв немного возле самолета, мы попросили разрешения войти в здание аэропорта, так как сырой холод был нестерпим. В комнате, куда нас впустили, мы сидели молча, каждый из нас оставлял за собой нечто ему дорогое. Отъезжавшие мужчины оставляли тут жен и детей, женщины — мужей, арестованных советскими властями.
Вошел пограничник, распорядился, чтобы мы все шли к самолету. Там уже находился офицер с нашими паспортами и несколько солдат, которым мы должны были вручить наш багаж. Приняв его, солдаты передали чемоданы самолетной команде. Когда наши вещи были погружены, пограничник поднялся по ступенькам трапа и заглянул внутрь самолета. Потом, остановясь на трапе, он стал вызывать нас по фамилиям. Каждый вызванный получал свой документ (который пограничник еще раз внимательно просматривал) и входил в самолет.
Разлука
Я попрощался с женой. Я видел, как ей было тяжело, но она по-прежнему заставляла себя не плакать. Пограничник вызвал меня. Я быстро еще раз поцеловал Аллу, попросил ее поцеловать за меня дочку, и мы расстались. Не оглядываясь, я вошел в самолет, сел в кресло у окна и стал смотреть на жену. Она вытирала слезы. Жена господина Б. тоже плакала. Рядом с ними стоял консул и что-то им говорил. С консулом мы попрощались возле трапа. Он всем нам обещал сделать все возможное для того, чтобы наша разлука с близкими не была долгой. Но все мы понимали, что это только утешение…
Последний пассажир вошел в самолет, и двери захлопнулись. В машине было еще очень холодно: отопление еще не включали. Я дрожал всем телом.
Загудели моторы. Я все смотрел через окошко. Консул обнял за плечи остающихся женщин и отвел их подальше от самолета. Обе они все плакали. Самолет тронулся с места и потихоньку покатился по взлетной дорожке. Алла замахала платком, она посылала мне воздушные поцелуи. Я успел еще только заметить, как консул мягко повернул обеих женщин и повел к автомобилям.
Туман был еще довольно низким и густым… Или мне мешали видеть затуманившие глаза слезы? Меня охватило сильное чувство горя, которое можно было теперь уже не сдерживать. Но к горю тихонько примешивалась тоненькая струйка эгоистической радости за свое собственное избавление. Я старался подавить эту радость и, действительно, на смену ей пришла тихая, но напряженно-сильная молитва за Аллу с ребенком — молитва, зажегшая искру надежды за судьбу дорогих мне людей.
Подрулив на взлетную дорожку, самолет разогнал моторы, взлетел и, совершив прощальный круг над Москвой, понесся на Запад, на свободу.
Вечером мы прибыли в Берлин и там заночевали. На следующий день отлетели из Берлина дальше, во Францию. В средине дня мы прибыли в Париж. Ярко светило солнце, стояла жара. В таможне нас спросили, нет ли при нас вещей, подлежащих оплате пошлиной. На наш отрицательный ответ, пограничник взял наши паспорта и проштемпелевал их.
Мне все не верилось в то, что я — свободный человек и нахожусь в свободной стране. Совершенно помимо собственной воли я все оглядывался — не следит ли кто-нибудь за мною. Но никто не обращал на нас, прибывших, никакого внимания. Автобус привез нас в центр города. Мы распрощались, обменялись адресами и разъехались каждый в свою сторону.
То, что я здесь написал, не содержит ни капли фантазии, все это факты, все — лично пережитое. Я не владею пером писателя, но я должен был написать все, изложенное в этой книжечке. Долг совести заставил меня это сделать. Могу еще кое-что добавить.
Из Парижа, едва прибыв туда, я сейчас же написал Алле, послав письмо по дипломатической почте. Этим же путем я получил ответ. Наша переписка продолжалась до февраля 1947 года. После этого я получил от жены последнее письмо. Она сообщала, что не может больше оставаться в Москве, так как ей придется быть насильно отвезенной обратно в Ейск, и что лучше будет для нас обоих, если мы все покончим совершенно, чтобы больше не мучить и не обманывать самих себя.
Я послал письмо по ейскому адресу Аллы. Это письмо я вложил в другой конверт и послал его одной знакомой сотруднице французского посольства в Москве, присоединив просьбу опустить мое письмо в один из столичных почтовых ящиков, а если придет ответ, то переслать его мне.
Ровно через месяц я получил от своей знакомой конверт, в котором находилось мое письмо Алле, с советской почтовой маркой и штемпелем Москвы. Адрес был перечеркнут и карандашом было написано, что адресат не розыскан.
Конец.
Послесловие
Эта простая, скромная и без литературных претензий книжечка была задумана автором как предостережение тем, кто, поддавшись уговорам коммунистических репатриаторов, вознамерится вернуться на родину. Но значение содержащихся в книжечке мыслей и фактов выходит далеко за пределы поставленной авторам цели — несмотря на то, а вернее сказать: благодаря тому, что описываемое захватывает очень малую часть подсоветской действительности и относится к первым послевоенным годам.
Это — потому, что за временным, преходящим Георгий Зотов сумел разглядеть исконное и непреходящее, составляющее глубинную сущность двух непримиримых противников: народа и режима.
Не как исследователь, не как писатель или журналист смотрел автор — французский рабочий русского происхождения — на развертывавшуюся пред ним и порой больно задевавшую его действительность, а как человек, пришедший на свою старую родину разделить судьбу живущих в ней миллионов его соотечественников.