вполне достойны провинциальных закоулков: и то и другое изображено в гоголевском неприглядно-бытовом, любовно-извиняющемся ключе.
«Ого, — вдруг подумал Забежкин, — куда же это такое я зашел? Каменноостровский… Карповка… Сверну», — подумал Забежкин. И свернул по Карповке.
И вот — трава. Петух. Коза пасется. Лавчонки у ворот. Деревня, совсем деревня!» («Коза»).
Петербургский пейзаж Зощенко забавно рифмуется с послереволюционным царскосельским пейзажем Ахматовой, словно объединяющим мотивы «Козы» и «Аполлона и Тамары»: «В Царском, тогда — «Детское имени товарища Урицкого», почти у всех были козы; их почему-то всех звали Тамарами»[9].
А вот провинциальный вид, явственно напоминающий о «фламандской школы пестром соре» из «Евгения Онегина»:
«Вот выйдешь, например, в поле, за город… Домишко какой-нибудь за городом. Забор. Скучный такой. Коровенка стоит этакая скучная до слез… Бок в навозе у ней… Хвостом треплет… Жует… Баба этакая в сером трикотажном платке сидит. Делает что-то руками. Петух ходит. Кругом бедно, грязно, некультурно…
Ох, до чего скучно это видеть!»
Где-то далеко-далеко от этих заросших лопухами двориков и кривых улочек проносятся исторические бури: герои уходят на войну, эмигрируют, переживают революцию. Иногда в повестях мелькает точная дата.
«Это случилось весьма недавно — в августе 1923 года»
«Но вот весной, если не изменяет нам память, 1925 года произошли крупные события в жизни нашего друга, Николая Петровича Володина»
Однако большое историческое время всегда отражается в малом. События и катастрофы приобретают житейский, бытовой, но от этого не менее неразрешимый характер.
«И вот прошло несколько лет. Четыре с лишком года прошло с тех пор, как Аполлон Семенович Перепенчук уехал в действующую армию.
Огромные изменения произошли в это время. Социальные идеи в значительной мере покачнули и ниспровергли прежний быт. Много прекрасных людей отошло к праотцам в вечность. Так, например, скончался от сыпняка Кузьма Львович Горюшкин, бывший попечитель учебного округа, добродушнейший и культурный человек. Помер Семен Семенович Петухов, отличнейший тоже человек и не дурак выпить. Смерть фельдшера Федора Перепенчука относится к тому же времени.
Жизнь в городе чрезвычайно изменилась. Наступившая революция стала создавать новый быт. Но жить было нелегко. И люди боролись за свое право прожить»
В 1920 году Е. Замятин напишет рассказ «Пещера»: «Ледники, мамонты, пустыни. Ночные, черные, чем-то похожие на дома, скалы; в скалах пещеры… Между скал, где века назад был Петербург, ночами бродил серохоботый мамонт. И завернутые в шкуры, в пальто, в одеяла, в лохмотья — пещерные люди отступали из пещеры в пещеру».
Этот пещерный быт надвигается, как новая геологическая эпоха, новый ледниковый период. Зощенковские герои, «маленькие лишние люди» старой классики, не могут приспособиться к нему и вымирают не подобно мамонтам, а как беззащитные басенные зайцы и ягнята, расплющенные железной пятой шагавшей по людским судьбам истории.
Где они, музыканты Пушкина, Гоголя и Одоевского, таперы Чехова и Куприна? «В городе таперов не было, да они были и не нужны. С условиями нового быта многие профессии стали ненужными, среди них профессия тапера была вымирающей» («Аполлон и Тамара»).
«И для чего это я жил… — бормотал Борис Иванович. — Приду завтра — изобретен, скажут. Уже, скажут, изобретен ударный музыкальный инструмент. Поздравляю, скажут. Ищите, скажут, себе новое дело»
Столь же лишним чувствует себя в родном городе вернувшийся из-за границы Иван Иванович Белокопытов. Никому здесь не нужны его латынь и испанский язык, игра на арфе и знание электричества. Еще более дико выглядит в провинциальном интерьере его жена-балерина: «А она, в своих трусиках и в розовом газе, прыгала, как дура, вокруг зеркала, топоча ногами и закидывая кверху тонковатые свои руки с острыми локтями» («Люди»).
Один из неосуществленных замыслов Салтыкова-Щедрина — «Книга об умирающих». «Сентиментальные повести» — книга об умирающей, уходящей, ускользающей жизни, о мире, в котором нет места «цветущей сложности», очаровательной бесполезности, любви, красоте и прочим старорежимным вещам. На смену им приходит «организованное упрощение», не жизнь, а борьба за жизнь, почти биологическое выживание.
«И он признавался себе, что он не знает, как, в сущности, надо было бы жить, чтоб не испытывать того, что он сейчас чувствует.
А он чувствует, что его игра проиграна и что жизнь спокойно продолжается без него»
«Жил человек, и вдруг все в жизни показалось ему жалким и ненужным. Все лучшие человеческие качества, как, например, благородство, гордость, тщеславие, показались смешной забавой и бирюльками. И вся прелесть прежнего существования — любовь, нежность, вино — стала смешной и даже оскорбительной»
Но даже такие по видимости циничные идеи не меняют жизнь героев, не спасают их, оставаясь «философией». Побеждают, выживают другие особи: те, кто не рассуждает, а существует в предлагаемых обстоятельствах на уровне биологических реакций, не оглядывается назад, а принимает новые правила игры, новый быт как нечто, не подвергаемое сомнению и обсуждениям.
«Смысл философии всей» этой новой реальности прекрасно передает диалог из шестой повести. «Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:
— Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей?
На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:
— Жрать хочет, оттого и поет».
Герой повести «Сирень цветет» тоже предполагает, что «без корысти никто никогда и ничего не