крикам, ожидая, что скандал перенесется на улицу, и тогда им будет все ясно и понятно, что там происходит.
Прохвост Кашкин, предполагающий, что это скандалят муж с женой и крайне ненавидя эту последнюю, потирая руки, говорил о профессоре: «Ну, молодец. Кажется, спасибо, загрыз старуху. Давно пора».
Эти семейные раздражительные сцены совершенно расшатали семью профессора.
Сам Василек, стараясь избежать скандалов, стал просто бояться своей дочери. Он избегал встреч, а когда встречался — хмурился или умоляющими глазами смотрел на нее.
Теперь все реже семья собиралась в саду.
В теплые летние и осенние вечера еще недавно семья, рассаживаясь на крыльце, дружески беседовала о том о сем. Сейчас это почти прекратилось.
И, собравшись иной раз в саду, семья неловко молчала. Лида качалась в гамаке. Василек ходил по дорожкам, лавируя между лягушек. Мадам сидела на крыльце. А Коля, когда был дома, располагался у раскрытого окна.
Наконец мадам, желая расшевелить общество, начинала нести какую-нибудь чушь и околесицу.
— А вот, кажется, Сатурн, — говорила она, наобум тыча куда-нибудь пальцем.
Профессор, горько усмехаясь, начинал выговаривать ей, что неужели она за двадцать пять лет жизни с ним не научилась разбираться в солнечной системе, что Сатурна в это время и в этой четверти неба не бывает.
Лида, желая сгладить свои отношения с отцом, спрашивала его о той или иной звезде. И тогда понемножку смягчались сердца, и начинался разговор об астрономии и о новых открытиях в этой области.
Однако, видимо, многое было уже сказано и рассказано, и требовались новые слушатели, которые оживили бы лектора.
Такие слушатели находились. И чаще всего это был друг дома соседей — Кашкин, любитель поговорить на научные темы. Завидя профессорскую семью, он подходил к забору и, глядя на небо своими осоловелыми глазами невежды, абсолютно ничего не понимая и не разбираясь, где чего есть, говорил какую-нибудь пошлость, вроде того что есть ли люди на Луне.
Профессор, горько усмехаясь, описывал мертвую планету, лишенную воздуха и всякой жизни.
— А скажите, профессор, — говорил Кашкин, разглядывая небо нахальным взглядом, — а где у вас тут Юпитер расположен?
Профессор показывал ему на Юпитер. И Кашкин, ковыряя в зубах щепкой или соломинкой, расспрашивал о вселенной, хотя решительно никакого дела ему не было до мироздания. Его больше всего занимала мысль, как и всякого, правда, здравомыслящего человека, — есть ли жизнь на других планетах, а если есть, то какая именно, какой там строй, имеются ли там, как думает профессор, лошади, собаки и магазины.
Профессор оживленно говорил о том, что астрономия — самая точная наука, и она, собственно, не занята разгадкой вопроса — есть ли жизнь на других планетах. Вопрос этот в астрономии третьестепенный, и что науку более интересует состав материи вселенной, чем поиски живых существ, и тем более — собак и лошадей.
Тем не менее профессор высказывал целый ряд предположений. Он говорил о Марсе и Венере. Рассказывал, какая там температура и какова там возможная жизнь. Он рассказывал о других, более дальних планетах: о Юпитере, где год равняется двенадцати нашим годам, а сутки всего десяти часам, о Нептуне, где год длится сто шестьдесят пять лет и где весна продолжается сорок лет. О Сатурне, опоясанном кольцом, на котором сутки длятся тоже десять часов, а год — почти тридцать наших лет.
Эти элементарные сведения несказанно поражали нашего Кашкина. На каждую фразу профессора он говорил: «Не может быть!», или «Да что вы говорите!», или «Да бросьте, не смешите меня!» — каковые замечания сердили и раздражали профессора.
— Я извиняюсь, — говорил Кашкин, — ну как же сутки-то десять часов? Бросьте вы меня смешить! Как же это они укладываются в это время?
Профессор говорил о свойствах приспособления, но Кашкин, пораженный кратковременными сутками, делал собственные умозаключения, выводы и предположения.
— Ну хорошо, — говорил он, — ну, пущай они спят три часа, ну, пущай работают четыре часа, но три-то часа, поймите, мне же мало для личных дел. Все-таки хочется туда-сюда пойти. Я не говорю — театр. В театрах я почти не бываю. Но мало ли? Одних трамваев другой раз ждать час и больше приходится. Или там чего-нибудь купить — цельные сутки стоять. Нет, это у них что-то уж очень торопливая жизнь. У нас все-таки, знаете, лучше. Хотя тоже, конечно, много неувязок, но в двадцать четыре часа мы все неувязки можем уложить. У нас хватает этих часов для беспорядка.
Но особенно Кашкин был недоволен порядком на тех планетах, где год длился тридцать и сто шестьдесят лет.
— Вот с этим, — говорил он, — я, профессор, никак не могу примириться. Это уж, знаете, есть чистое безобразие и перегиб. Год — сто шестьдесят лет! Что же это? Я, для примеру, родился осенью, в сентябре. Это я, значит, дай бог, только до весны протяну. Это, значит, я даже лета не увижу. Даже если буду семьдесят лет жить. Ну нет, знаете, я так не согласен… И как же они, черти, вообще-то обходятся? Ну, там, урожай. Да они, подлецы, не засеют, а потом сто шестьдесят лет жди, питайся воздухом и грибами… И, значит, у них пятилетка в четыре года пятьсот лет идет. Очень мило! Ну, это, знаете, какие-то подлецы там живут, а не люди.
Профессор добродушно посмеивался над изысканиями Кашкина. Они вдвоем изощрялись, выискивая недостатки и несуразности длинного года и высчитывая, сколько времени там длится пятилетка в неделю и каковы там должны быть ее особенности.
Лида хмурилась, говоря, что это уж антисоветские анекдоты и она просит наконец умолкнуть.
На своих раскоряченных ногах Кашкин уходил, совершенно обалдевший от научных сведений.
Эти сведения до того чувствительно поражали его в самое сердце, что он иной раз, не заходя на дамскую половину, уходил домой, покачивая головой, недоверчиво зыркая на звезды и явно не веря многому.
После ухода Кашкина Василек, как бы извиняясь за свое легкомыслие и анекдоты, рассказывал иной раз о новых открытиях, о движении Солнца и о вечном холоде вселенной, о гибели Земли и о таких неизмеримых пространствах, какие недоступны пониманию человека (XIII).
Такие вечера случались, однако, все реже и реже. Профессор все больше замыкался в своей комнате, избегал общества, часами неподвижно лежал в постели, и, казалось, все окружающее перестало его интересовать.
25. Деньги, любовь, старость, сомнения
Домашние неприятности совершенно сломили здоровье профессора. Но он сердился и раздражался не потому, что в спорах его побеждала Лида — девчонка и его дочь. Он сердился на себя за то, что не мог прийти до сих пор к какому-нибудь определенному и ясному политическому решению.
То ему казалось все правильным, нужным и замечательным, и даже грандиозным. То, напротив того, встречая какие-нибудь мелочи быта или человеческие свойства, он махал рукой и говорил, что все это вздор и неосуществимая фантазия.
И в своих противоречиях он искренне страдал, волновался и стремился прийти к какому-нибудь решению, что ему не удавалось.
Эти противоречия уничтожали остаток здоровья профессора. Он стал плохо спать, задыхался, хватался рукой за сердце и чувствовал такую усталость, какой он еще никогда не знал.
Лида с жестокостью молодости не замечала этих страданий Василька. Ей во что бы то ни стало хотелось образумить отца, выбросить из него весь идеалистический мусор прежней жизни. Ей казалось, что