Кашкин открыл дверь номера со словами:
— Хороши, нечего сказать. Блаженствуют. Валяются, подлецы, на диване…
Однако в первое же мгновение Кашкин понял все. Он увидел банки с лекарствами на стуле и неподвижное лицо профессора. Он увидел Тулю с заплаканными глазами, сидящую на стуле в купальном костюме.
Сердито посмотрев на Тулю, которая зарыдала, он подошел к профессору и сказал:
— Говорить-то можете, или уже тово?
Василек, с трудом разевая рот, сказал, что он просит поскорей везти его в Ленинград.
Побранившись с Тулей и назвав ее холерой и вороной в павлиньих перьях, Кашкин стал распоряжаться отъездом, несмотря на то, что врач категорически запретил везти больного сейчас.
— Дорога его может убить, — сказал врач. — Сейчас не стоит рисковать.
Тем не менее, а может быть, и благодаря этому Кашкин, заказав билеты, сказал, что завтра они отбывают на пароходе в Севастополь.
Только один день Кашкин побродил по пляжу и пару раз выкупался. Благодаря этому он был сердит и к югу отнесся критически, говоря, что ничего особенного он в нем не находит.
На другой день они сели на пароход. Профессора внесли на носилках. Туля следовала с заплаканными глазами, как вдова, нарядившись в черное.
С большим трудом и хлопотами они приехали в Ленинград и с вокзала отправили профессора в больницу в карете «скорой помощи».
Дорога не ухудшила состояния больного — он лишь немного отупел и не обращал внимания на своих спутников, которые в его присутствии говорили черт знает о чем, и даже Каш-кин обнимал Тулю, говоря, что, несмотря на все, она все же дивно хороша и он, пожалуй, даже мог бы жениться на ней.
На что Туля, смеясь, говорила, что он рылом не вышел и что назначение ее в жизни не такое, чтобы быть женой какого-то мелкого подлеца.
Отправив профессора в больницу, Кашкин с Тулей вернулись в Детское Село.
Лида, находясь в саду, неожиданно увидела их.
Скрывая свое отвращение и гордость, она подошла к забору и дрожащим голосом спросила Кашкина об отце.
На что Кашкин, засмеявшись, сказал, что ее отец прихворнул и в настоящее время лежит в городской больнице буквально без задних ног.
Туля, для приличия заплакав, вошла в дом, к крайнему изумлению бухгалтера и его супруги, которые просто застыли в неподвижных позах от удара и удивления.
А Лида, поговорив с мамашей, оделась и выехала без промедления в Ленинград.
Мать осталась дома и, заламывая руки, тревожно ходила по комнатам.
Лиду пустили к отцу только на пятый день.
Купив у ворот больницы несколько мандаринов, Лида вошла в палату к отцу, строгая и суровая.
Но, увидев отца в жалкой и страдающей позе, заплакала, уткнув голову в его колени.
Слезы полились из глаз Василька, и он, взяв здоровой рукой ее руку, поцеловал, как бы прося прощения.
Через несколько минут они, успокоившись, разговаривали дружески и любовно.
Василек полулежал на подушках. Правая часть его тела не совсем еще слушалась своего хозяина, и речь его была затруднена и невнятна.
Однако Василек надеялся на быстрое улучшение. К счастью, кровоизлияние в мозг было весьма незначительное, но положение ухудшалось нервным ударом, который, по мысли врача, должен пройти в ближайшие дни.
Что касается своей жизни, то Василек, с трудом ворочая языком, сказал:
— Бы'ают ош'ыбки, но л'ыния п'авильная.
34. Возвращенная молодость
Через месяц Василек выписался из больницы.
Лида, приехав за ним, отвезла его в Детское.
Однако он мог бы и сам, без посторонней помощи, вернуться. Болезнь его исчезла, и только сильная бледность говорила о недавнем несчастье. Походка его была твердая и мужественная. Они пешком прошли от вокзала домой.
У калитки дома соседей остановились, как бы случайно.
— Ну что, — сказала Лида, — сюда?
Профессор, молча взяв Лиду за руку, пошел к своему дому.
Ему стало неловко вдруг за некоторую театральность и благородство жеста, тем более что благородства не было, а была боязнь за свою жизнь и неуверенность в своих силах. Он украдкой посмотрел на Тулино окно. Сердце его больно и сладко сжалось. Нет никакого сомнения, что он вернулся бы к ней и униженно просил бы ее любви и прощения.
Василек, горько усмехнувшись, взял Лиду крепко под руку и вошел в свой сад. Предстоящая встреча с женой волновала его. Руки его слегка тряслись, и голос дрожал.
Он вошел на крыльцо смертельно бледный.
Профессорша встретила его почему-то нарядная, с накрашенными губами и с цветком в волосах.
Они молча поцеловались, и Василек, опустившись вдруг на колени, сказал, что он виноват и просит прощения.
Мадам заплакала, обнаружив тем самым подведенные ресницы и свою неопытность в косметических делах.
Все кончено. Она не сердится на него. Напротив, она считает себя виноватой во многом. Она не интересовалась его жизнью. Она вела себя как дура и как старуха. Но теперь все пойдет заново.
Тут, смеясь и плача, они стали обдумывать свою дальнейшую жизнь.
Лида ходила по комнате, потирая руки, довольная и гордая возвращением отца.
В короткое время Василек вернул почти прежнее состояние, то состояние, которое у него было до отъезда на юг.
Два летних месяца, полный отдых и великий опыт прошлых дней сделали его здоровье даже более крепким, чем было прежде.
Он бегал в своей сетке по саду и по парку, он играл в волейбол, катался на лодке, и вскоре его было просто не узнать.
А осенью, начав работать, он, несколько конфузясь, заявил Лиде, что он теперь записался в бригаду ударников и что у него политических расхождений теперь нету. А кое-какие мелочи он, пожалуй, согласен оценить несколько иначе, чем он их оценивал раньше.
Быть может, он этим намекал на обойденную старость. Да, он идет за новую, прекрасную жизнь, за новый мир, в котором все человеческие чувства будут подлинные и настоящие, а не покупные.
Лида, с восхищением хлопая в ладоши, говорила, что лучшего отца ей не сыскать.
Профессорша тоже подтянулась. Гимнастикой она не пожелала заниматься, говоря, что у нее почему-то не гнутся ноги, но зато она помногу гуляла по саду с кошкой на руках.
А вечером, надев желтый капот, энергично ходила по комнатам, желая спокойной ночи обитателям дома — мужу, и Лиде, и ее супругу, когда тот раз в шестидневку приезжал к ним.
Мадам теперь подолгу беседовала со своим мужем, и муж вскоре убедился, что она не такая уж дура, какой она казалась ему последние двадцать лет.
Он даже почувствовал к ней некоторую нежность и нередко называл ее теперь «мамуля», что отдаленно напоминало ему солнечное наименование — Туля.