найтись краски. Я оставлю это дело совершенно в стороне. Но мне необходимо в строго деловых терминах, вкратце
Действительность того времени была сложна, многообразна и переливалась всеми красками… Политическая мысль била ключом, и политические течения уже все оформились и самоопределились, широко раскинувшись справа налево. Борьба между Советом и Временным правительством, между объединенной демократией и объединенной плутократией схематизировала огромный калейдоскоп борющихся политических течений и «сознаний», отражавших в себе объективное положение и «бытие» общественных классов и групп.
Старая царская черная сотня в то время открыто не выступала, хотя имела для этого полную («физическую», материальную) свободу. Зубры, охранники, «Союз русского народа», поскольку не были совершенно парализованы, действовали только в подполье. Но все же действовали и давали тому свидетельства.
А именно в это время проявилась некая организация под названием «Черная точка». Может быть, впрочем, это было совершенно несерьезно, а если серьезно, то было слабо. «Черная точка», объявившая себя террористической группой, рассылала некоторым деятелям предупреждения о грозящей им гибели от руки ее членов. Такого рода письмо получил Церетели, а затем Чхеидзе. «Признавая вашу жизнь вредной, – значилось в письмах, – мы решили прекратить ее».
Однако все же не прекращали. Покушений на этих деятелей не было. Покушение было на Керенского. Но оно было устроено до крайности наивно и не могло иметь никакой связи с деятельностью политической организации… Время зубров, охранников и старой черной сотни тогда далеко еще не наступило.
Но за вычетом Маркова 2-го, буржуазно-помещичья правая именно в это время зашевелилась на открытой арене. Она, правда, уже не имела самостоятельных политических партий; все эти партии, как известно, были ныне консолидированы в партии «народной свободы». Но их элементы все же остались и вне этой цитадели плутократии, фрондируя перед лицом слабого, расхлябанного, уступчивого правительства и изображая собой оппозицию справа. И именно в эти дни эти элементы имели случай продемонстрировать, что они еще живы, что они по-прежнему имеют свои взгляды и свои желания.
27 апреля, в день созыва I Государственной думы, правое крыло Таврического дворца задумало устроить «юбилейное» заседание депутатов всех четырех дум. Само собой разумеется, что это торжественно обставленное публичное заседание предпринималось не только для того, чтобы предаваться приятным воспоминаниям и думам о былом. Думские люди были совсем не прочь воспользоваться поводом, чтобы поговорить о настоящем.
Попросили перевести фронтовое совещание куда-нибудь в другое место; водрузили на старое место куда-то исчезавшее кресло Родзянки; аккуратно завесили холстом зиявшую дыру все еще висевшей рамы от царского портрета; пригласили, конечно, господ Бьюкенена, Френсиса Тома, Карлотти и прочих.
На хорах, впрочем, разместилась непрошеная «улица» в лице обычных посетителей Исполнительного Комитета, а в ложе Государственного Совета любопытства ради расположился и сам Исполнительный Комитет… Но депутатов четырех дум собралось, вопреки ожиданию, не много; они заняли, пожалуй, не больше половины мест, предназначенных только для одной думы; иные представляли все четыре созыва, иных уж нет, а те далече…
В третьем часу дня заседание открыл, конечно, Родзянко. Он почему-то очень волнуется и читает по тетрадке свою речь. Но он не говорит ничего особенного, ничего «программного», кроме длинных и примитивных рассуждений о «государственно-экономической» необходимости «полной победы над германским милитаризмом и германской мировой гегемонией». Конечно, председатель думы усиленно провозглашал здравицы союзникам, и весь зал дружно приветствовал их представителей. Но этими обычными победными кликами ограничивался весь одиум речи Родзянки. В остальном он превозносил Государственную думу за то, что она «совершила переворот», и вообще проявил достаточную корректность или не проявил никакой некорректности по отношению к демократии и революции…[81]
Последовавшие за Родзянкой – председатель II Думы Головин идеалистический премьер Львов, а также и другие цензовики – проявили себя в своих приветственных речах уже совсем демократами. Но все они говорили о прошлом.
О настоящем – «крик души» последовал с
– Вместе с большими завоеваниями, – говорил Шульгин, – которые получила за эти два месяца Россия, возникают опасения, не заработала ли за эти два месяца Германия. Отчего это происходит? Первое – это то, что честное и даровитое Временное правительство, которое мы хотели бы видеть облеченным всей полнотой власти, на самом деле ею не облечено, потому что взято под подозрение. К нему приставлен часовой, которому сказано: «Смотри, они буржуи, а потому зорко смотри за ними и, в случае чего, знай службу». Господа, 20-го числа вы могли убедиться, что часовой знает службу и выполняет честно свои обязанности. Но – большой вопрос, правильно ли поступают те, кто поставили часового…
А затем Шульгин остановился на левой агитации. Перечисляя отдельные ее элементы, оратор спрашивал: глупость это или измена? И отвечал: это – глупость. Но все, вместе взятое, есть измена… В общем, Шульгин говорил довольно осторожно, без запальчивости и раздражения. Но он попадал в самый центр и выразил настроение всех буржуазных групп – до самых радикальных включительно.
Последовала бурная овация на всех несоветских скамьях. Она затихала и вновь возобновлялась. Было видно, что наболело! Правда, по существу тут не было ничего нового сравнительно с тем, что ежедневно твердили буржуазные газеты: но все же публичное заявление обо всем этом на людях, в большом скопище единомышленников, перед лицом одолевающих врагов – преисполнило энтузиазмом буржуазные души. Особенно неистовствовал «пионер российского марксизма», бывший социал-демократ, потом радикал, потом националист, потом не знаю кто, но во всяком случае интереснейший тип и писатель – Петр Струве. Вскочив на ноги, с лицом, полным патриотического восторга, обернувшись к Шульгину, уже сошедшему с кафедры, он не хлопал, а как-то особенно шлепал руками, выкрикивая неслышные приветственные слова. Едва наступившая тишина была прервана новым взрывом рукоплесканий – это придало Струве новой энергии, и он зашлепал еще сильнее; но, обернувшись к Шульгину, он не видел, что его аплодисменты были посильным участием в овации по адресу Церетели, который уже стоял на кафедре с готовым ответом Шульгину. Из своей ложи мы посмеивались, глядя на замешательство «штутгартского рыцаря».
Но гораздо интереснее был ответ Церетели. Это был совершенно исключительный случай, когда Церетели с открытой трибуны пришлось обрушиться не налево, а направо. И не может быть ничего более характерного для его фигуры, чем те слова, которые нашел он для такого случая. Нет никакой нужды приводить здесь его полемику; нет нужды повторять и бесчисленные его изречения вроде того, что «в рядах армии не может быть колебаний, когда она поняла, что только во имя кровных интересов всего народа ее призывают стоять под ружьем»; или – что «Временное правительство проявило величайшую государственную мудрость, величайшее понимание момента, когда дало разъяснение своей ноты, устраняющее возможность всяких подозрении – все это знакомые слова советского лидера, ни в малейшей мере не соответствующие действительности, но неизбежно вытекавшие из той идейки, которая владела им».
Но интересна и характерна формулировка самой этой идейки, данная Церетели в той же речи:
– В словах председателя Временного правительства, – говорил он, – я вижу настроение той части буржуазии, которая пошла на соглашение с демократией и глубоко убежден, что, пока оно стоит на этом пути, пока оно формулирует цели войны в соответствии с чаяниями всего русского народа, до тех пор его положение прочно… Другое дело – безответственные круги буржуазии, провоцирующие гражданскую войну, из так называемых умеренных цензовых элементов. Это, конечно, вызывает в некоторой части демократии отчаяние и возможности соглашения ее с буржуазией. Но если бы я хоть на минуту поверил, что эти идеи
