заключаете сделки с буржуазией и помещиками… Занимаетесь предательством рабочего класса. Так знайте, рабочий класс не потерпит! Нас тут путиловцев 30000 человек, все до одного!.. Мы добьемся своей воли! Никаких чтобы буржуев! Вся власть Советам! Винтовки у нас крепко в руке! Керенские ваши и Церетели нас не надуют!..
Чхеидзе, перед носом которого плясала винтовка, проявил выдержку и полное самообладание. В ответ на истерику санкюлота, изливавшего голодную пролетарскую душу, председатель, спокойно наклонившись со своего возвышения, протягивал и всовывал в дрожащую руку рабочего вчерашнее воззвание, цитированное мной:
– Вот, товарищ, возьмите, пожалуйста, прошу вас и прочтите. Тут сказано, что вам надо делать и вашим товарищам-путиловцам. Пожалуйста, прочтите и не нарушайте наших занятий. Тут все сказано, что надо…
В воззвании было сказано, что все выступавшие на улицу должны отправляться по домам, иначе они будут предателями революции. Больше ничего не имела за душой правящая советская группа, и больше ничего не нашелся предложить Чхеидзе представителям народных недр в момент крайнего напряжения их революционной воли.
Растерявшийся санкюлот, не зная, что ему делать дальше, взял воззвание и затем без большого труда был оттеснен с трибуны. Скоро «убедили» оставить залу и его товарищей. Порядок был восстановлен, инцидент ликвидирован… Но до сих пор стоит у меня в глазах этот санкюлот на трибуне Белого зала, в самозабвении потрясающий винтовкой перед лицом враждебных «вождей демократии», в муках пытающийся выразить волю, тоску и гнев подлинных пролетарских низов, чующих предательство, но бессильных бороться с ним. Это была одна из самых красивых сцен революции. А в комбинации с жестом Чхеидзе одна из самых драматических.
Снова говорят ораторы. Путиловцев пошли увещевать какие-то присяжные агитаторы «звездной палаты». Надо думать, «убедят» и все обойдется благополучно… В зале по-прежнему скука и сознание полной бесполезности всех этих словопрений.
Любопытно наблюдать настроение мужичков. Как и преторианцы солдатской секции, они совсем не прочь устранить от власти буржуазию и двинуть вперед революцию, то есть собственно аграрную. Иные простецкие мужицкие головы, не искушенные в «марксистских» героях о буржуазности нашей революции и необходимости держать буржуазию у власти, искренне недоумевали и терялись. Ведь князь Львов и архимиллионер Терещенко явно саботируют советскую программу, так чего же за ними гоняться? Ведь вся власть уже давно находится в их мужицко-советских руках, так чего же бояться объявить об этом?.. Мужички поговаривали так в интимных уголках. Но это была только одна сторона дела. Другая – та, что они как огня боялись большевиков и интернационалистов – предателей родины, слуг Вильгельма, всеобщих разрушителей, безбожников, говорящих на чужом языке классовой борьбы и международной пролетарской солидарности. Мужички были мужички, и чем они были хозяйственнее, тем ярче выступала в их речах и во всем их облике старая реакционно-антисемитская основа…
На этом страхе большевизма и играли лидеры советского большинства. Разъяснить свои теории мужичкам они не могли. Но запугать Лениным и анархией было не так трудно. И, поговаривая в интимных уголках, «трудовое крестьянство» не делало и не могло делать никаких практических выводов. Оно крепко держалось за «звездную палату», не понимая ее политики – чтобы не пропасть в лапах большевиков…
Меня вызвали из зала заседаний. В коридоре какой-то скандал, в центре которого стоит Рязанов, наполняющий кулуары своим великолепным, мощным тенором. Мы, группа левых, спешно протолкнулись в одну из боковых комнат и долго что-то улаживали. В чем было дело, не помню… Но в коридорах и залах было к вечеру значительно свободнее. Там и сям стояли какие-то группы солдат у ружей в козлах. Иные сидели и лежали. Может быть, это были караулы, поставленные Даном из 176-го полка. Но толпа сильно поредела.
Путиловцы действительно вскоре удалились. Идя сюда, они были застигнуты ливнем и промокли до нитки. Надо думать, что это подействовало на их настроение гораздо сильнее аргументов Войтинского или Завадье. И та опасность, какую они представляли собою, рассеялась довольно скоро…
Передавали, что и кронштадтцы, в огромном большинстве своем, прямо от Таврического дворца отправились на Николаевскую набережную, там сели на свои суда и поплыли восвояси. Осталось их только две или три тысячи с Раскольниковым и Рошалем во главе, они пребывают где-то около дома Кшесинской и Петропавловской крепости.
Вообще, по слухам, доходившим до «центра революции», на улицах к вечеру стало быстро стихать. Кровь и грязь этого бессмысленного дня к вечеру подействовали отрезвляюще и, видимо, вызвали быструю реакцию. В самом деле, что же это такое делается, зачем, кто виновник, откуда эти кровь и грязь, убийства, грабежи, насилия, погромы?.. К вечеру стихия быстро входила в берега, улицы пустели. О новых «выступлениях» не было слышно. «Восстание» окончательно распылилось. Оставались только эксцессы разгулявшейся толпы… Раненых и убитых насчитывалось до 400 человек.
А мы все заседали. Речи тянулись монотонною чередой. Незаметно наступила темнота, и у стеклянного потолка, вокруг всего зала, ярко зажглись невидимые лампочки. Умно, по обыкновению, и убедительно, но «нереволюционно» говорил Мартов, убеждая советское большинство «приять» власть.
– С уходом кадетов вся организованная буржуазия отходит от революции, – говорил он. – Раз это так, то вся ответственность падет на наши плечи… Я верю, что демократия нас поддержит. Будущий пленум не сумеет цепляться за обломки коалиции. Раз это сознается, незачем откладывать…
Ораторы оппозиции резко порицают «несчастную мысль» Церетели бежать из Петербурга и перенести пленум в Москву. В бесконечном списке ораторов дошла очередь и до меня. Я говорил, поддерживая Мартова, так скверно, нудно, путано, что противно вспомнить. Я протестовал особенно против попытки уклоняться от решения проблемы власти под предлогом вооруженного давления извне. Нестерпимое лицемерие рыцарей буржуазии, приобретающих капитал на беспорядках.
Я не помню выступления Троцкого. О нем не упоминается в газетах. Но Троцкий был налицо, сидя в изолированной кучке с Луначарским и еще с кем-то на верхних крайних правых скамьях. Кучка эта была мишенью для диких выкриков и свирепых взоров остального зала в течение всего дня. Надо ли прибавлять, что Стеклова тут не было. Но вот эта кучка куда-то рассосалась. Я увидел, что Луначарский остался один. В голове у меня шевельнулось что-то вроде духа протеста и солидарности; под алыми взглядами мамелюков я прошел через весь зал к Луначарскому, сел рядом и завязал беседу.
– Что же вы не выступите? Ведь они примут это за смирение напроказивших школьников…
– Я записан, – ответил Луначарский, – но не собирался выступать. А вы думаете, следует?
– Без всякого сомнения.
Луначарский пошел к Чхеидзе посмотреть, скоро ли его очередь. Оставалось до него два-три человека. Мы сидели и ждали, вяло переговариваясь… Вдруг совсем близко раздался ружейный выстрел, за ним другой. Кто-то с пустынных хор истерически закричал о каких-то расстрелах. В зале поднялась паника и суматоха. Мужички и интеллигенты вскакивали и метались. Было смешно и противно смотреть на перетрусивших «вождей революции»…
Все ограничилось этими выстрелами. Потом объясняли, что выстрелы были случайные: будто бы в сквере сорвались с привязи лошади и произвели переполох, среди которого сами собой выстрелили две-три винтовки.
Чхеидзе дал слово Луначарскому. Он говорил как всегда красиво, но без убеждения и без огня. Он объяснял народное движение общими причинами и требовал устранения их правильным решением вопроса о власти. Луначарский выглядел изнуренным и подавленным. Он, видимо, начал основательно переживать похмелье…
Все вообще устали нестерпимо от нелепого и ненужного заседания. Но оставалось еще несколько ораторов. Объявили перерыв, и все бросились в сад, переполнили буфет и прохладные комнаты Исполнительного Комитета. Было часов одиннадцать. Таврический дворец представлял собой ту же картину, что в первые дни революции, в глубокие ночные часы. Посторонних людей было уже совсем мало. Вдоль бесконечных стен Екатерининской залы и вестибюля, около ружей в козлах, спали солдаты.
В буфете, около чая и бутербродов, была давка. У усталых людей, привыкших к калейдоскопу огромных событий, кипевших четыре месяца в огне революции, уже притупились впечатления бурного дня. С большим оживлением входили друг с другом в сделки насчет стульев и стаканов, ибо не хватало ни посуды, ни мест за
