— Выходит, Парамонов тоже твой питомец? — не без колкости, как бы мстя Свистунову, сказал Сергей. — Они ведь, кажется, с Морозовым в одном взводе были. Не помнишь?
— Парамонова? Разве он тоже ваш хуторянин? Во-он что! Ну, как не помнить! Очень даже помню. Он еще вместе с любовницей в моей сотне служил. Приехала к нему… Такая, знаете ли!.. Тоже ваша? В другое время — да я бы их! Шашни разводить! А тут — что поделаешь! — комитеты эти всякие…
Сергей с отцом переглянулись. У Петра Васильевича в зашнырявших глазах мелькнула тревога. Трофим, ни на кого не глядя, низко свесил над столом голову, тупо уставился на свою короткопалую с обгрызенными ногтями руку, и лицо его стало что бурак. А подъесаул, ничего не замечая и не подозревая, продолжал:
— За Парамонова я, брат, не ответчик. Без меня воспитали. Сам знаешь, как там… Да хватит вам, Наумовна, подставлять! — и, с трудом выгнув короткую шею, благодарно поклонился хозяйке, придвигавшей к нему нарядную, узорчатую тарелку с фруктовым киселем. — Да, не ответчик. В том и беда-то, что и среди казаков попадаются такие… Он, значит, дома, Парамонов? Удивляюсь! Я думал, он теперь — у них, в Красной гвардии.
— Дома. Хуторской ревком подпирает, — злобно сказал Сергей. — Есть у нас такой… под начальством одного босяка. Сегодня мы посадили этого начальника под замок. И Парамонова заодно — подвернулся как раз кстати. Только сротозейничали: Парамонов выскочил в окно и — на коня. Ясно — в округ, с жалобами. Послал за ним вдогоню — поймают, нет ли? Такая досада!
Подъесаул повертел в руке десертную ложку, раза два-три зачерпнул ею и, кладя ложку, откидываясь на спинку венского стула, достал из кармана бриджей портсигар.
— Спасибо, спасибо, Наумовна. Вы — прямо-таки мастерица. Большое спасибо! Не могу уже… все, сыт. — Задумчиво постукал папиросой о серебряную крышку портсигара и, продолжая разговор с Сергеем, сказал: — Ежели так, Сергей Петрович, то даже больше чем досадно. Зря выпустили. Оно-то, конечно, окружной ревком не так уж силен, но все же… Дудаков все собирается прихлопнуть его, взять Урюпинскую, но пока еще медлит.
Петр Васильевич, мягко шаркая праздничными сапогами, вышел из зала и в коридоре в потемках столкнулся со Степаном. Тот, запыхавшись, только что вернулся от Морозовых и, переводя дыхание, набираясь храбрости, мялся У двери.
— Э-э, да это ты тут? Что же, значит, лезешь под ноги! И один никак? А где же служивый?
— Нет его, Петро Васильевич, не нашел, — виновато сказал Степан, поводя носом и втягивая дразнящие винные запахи, исходившие от хозяина. — Пообедал, мол, и нарядился. А куда — никто не знает, ни девчонка ихняя, ни сам Андрей Иваныч.
— Хм! Нарядился… и сквозь землю, знычт, провалился! — с недоверчивой строгостью срифмовал старик. — А ты, случаем, не врешь? Смотри у меня! Не пошел — так и скажи прямо, не юли. Нечего мне! — и помягчел: — Ну, быть по сему, иди. Только не показывайся ему, гостю-то, на глаза. Он, может, и не вспомнит больше.
Степан робко прижался к стене худым сутулым телом, пропустил мимо себя хозяина и неохотно пошел в свою комнату, заваленную зимней обувью и одеждой, — неуютную и грязную. Подумал: «Обманешь такого, как раз! Он сам вельзевула обманет». Степан дословно сказал хозяину то, что велел передать Пашка Морозов. Самому-то Степану Пашка отпел иное, выслушав, зачем он, абанкинский работник, пожаловал и кто его, Пашку, зовет: «Пошли они!.. Знаю я, что им от меня надо. Пускай не обессудят, низко кланяюсь! Благодарить Свистунова я не собираюсь, и его благодарности мне не нужны».
Петр Васильевич ошибся: подъесаул оказался не таким уж рассеянным, как можно было подумать, и об уряднике Морозове все же вспомнил. Правда, поздновато, уже в те минуты, когда он, взглянув на зарешеченные часы под рукавом тужурки, поспешно вылез из-за стола и начал собираться к отъезду. Пожалел, что ни урядника, ни даже посланца все еще нет, но ждать не стал. С глазу на глаз коротко еще поговорил с Сергеем, отблагодарил хозяев, извинился, что задерживаться дольше не может, и уехал.
Сергей проводил его за ворота и сам за ним закрыл их. Потом долго бродил по двору и дому, ища занятий, с грустью вспоминая прошлое и немножко завидуя своему другу, достигшему в жизни при одинаковых примерно условиях все-таки большего, чем он, Сергей.
Никаких занятий или развлечений придумать ему не удалось. И он, не зная, чем бы убить время, чувствуя, что впечатления дня его утомили, зашел в свою комнату, ту, которая была когда-то спальней молодоженов и в которой все еще стоял морозовский облупленный, в железных полосах сундук с Надиным добром, разделся и лег отдыхать.
VIII
Федор скакал…
Он скакал, поторапливая коня, переменным аллюром, как это и было самым рассудливым. Ведь до округа, ни много ни мало, девяносто восемь верст, как считали. Да, главное, по такой дороге. На минуту переводя коня на шаг, он давал ему вздохнуть, отдышаться, и опять поднимал на рысь, а затем — в галоп.
Шлях был сырой еще, тяжелый — от копыт то и дело отлетали комья грязи. Избытка сил у коня, когда он сам рвался вскачь, хватило ненадолго, на один лишь первый перегон — до слободы Терновки. А потом уже и в плети появилась надобность. Правда, пока еще Федор только пошевеливал ею и нет-нет да и показывал коню.
Пролегал тут шлях по пересеченной степи — холмы, овраги, курганы, кусты. Федор время от времени, когда вскакивал на более возвышенные места, оборачивался назад, иногда даже приостанавливал коня и, напрягая зрение, всматривался из-под руки в текучую солнечную безоблачную даль: он опасался погони. А здесь, на этом участке, она была опаснее всего, так как загодя обнаружить ее было очень трудно.
Но пока ничто не внушало подозрений. Уже позади осталась слобода Терновка с двумя рядами одинаковых, тщательно выбеленных, по-над шляхом изб, с плетенными из хвороста трубами, широкими, высоченными, особенно бросавшимися в глаза; позади осталась мокроусовская, по осени разгромленная и обгоревшая усадьба — в версте от шляха, на берегу огромного, обросшего вербами озера; уже начинал обозначаться красноталом на песчаном холме хутор Альсяпинский — еще далеко-далеко, за волнистым гребнем бугра, что перед суходолом Яманово урочище.
Суходол этот, с топким глинистым днищем, зараставшим летом высокими травами, был главной на всем пути помехой, и Федор боялся его. Всегда здесь в пору вешней и осенней бездорожицы вязли путники. Конь, похрапывая, упираясь, местами проваливался по колени; а в самой низине, наполненной жидким илом, чуть было не застрял, вымазав в грязи и себя и хозяина.
Все же выбрался Федор из этой ловушки благополучно. Поднялся наверх по скользкому, в кленовом кустарнике, склону — и пустая, освещенная солнечными лучами равнина, тянувшаяся почти до самого округа, развернулась перед ним. У подножия горбатого, в краснотале, холма мельтешили золотые маковки альсяпинской церкви, и подле нее, как сдавалось, — недвижный лопоухий ветряк.
Вдруг Федор, оглянувшись еще раз, увидел: с лысого, перед урочищем, бугра, соприкасавшегося с небом, по излучине шляха скатывалась в суходол коротенькая вереница конников, уменьшенных верстами до размеров козявок.
Федор понял: за ним гнались. Никаких сомнений, за ним гнались «дружинники», непримиримые враги. Не было у Федора сомнений и в том, что уж если «дружинники» на это решились, значит кони у них надежные, не то что его строевой. Он знал, что на какие-нибудь четверть часа — но никак не дольше! — он скрыт из поля зрения конников, что не раньше как через десять — пятнадцать минут, выбравшись из суходола на взгорье, им удастся взять его «вназерку». А уж возьмут коли — так не выпустят. Все это Федор понимал прекрасно. Но что за это незначительное время мог он сделать? Перехитрить «дружинников» — спрятаться от них? Но куда?
Впереди и по бокам, насколько хватало глаз, стлалась беспредельная перепелесая равнина в редких полосках озимей и пашен, над которыми особенно заметно текло струистое марево. И ни чахлые, беспорядочно разбросанные кусты терновника, ни приземистые, корявые, сиротливо пригорюнившиеся