батюшка». — «Посты не соблюдал?» — «Грешник, батюшка». — «Прелюбы сотворял?» — «Грешник, батюшка». У отца Евлампия крест в руке покачнулся. Открыл замазанную, в восковых крапинах епитрахиль и долго смотрел в седую плешину исповедника. Круто выгнув спину и скрестив на животе ладони, Андрей Иванович стоял перед благочинным, и нос его был уткнут в замызганный поповский подол. — «Прелюбы сотворял?» — тверже повторил отец Евлампий. Андрей Иванович сообразил, что отвечал не думая: «Нет, милушка… нет, батюшка». — «А не брешешь, старый? — громким шепотом сказал поп. — Забыл, как в окно к моей кухарке лазил?» Плешина у Андрея Ивановича налилась алым цветом, прошипел сердито: «Это ж, батюшка, давно было. Ты же снял с меня». — «Все равно нужно каяться». — «Грешник, батюшка», — и одними губами про себя: «…мать твою так». — «Бог тебя прощает, и я прощаю», — и как будто невзначай стукнул по затылку крестом.
Разговор этот произошел шепотом, но то ли подслушал его кто-то из молельщиков, напиравших на аналой, то ли молельщики просто догадались, что между батюшкой и стариком Морозовым происходит что- то неладное — по церкви побежал сдержанный хохоток. «Что вы ржете, яко жеребцы в стойле!» — не вытерпел отец Евлампий.
Каждый год поп, волосатый дьявол, мучил Андрея Ивановича этими прелюбами. Сам, бывало, по ночам, как только захрапит попадья, спустится неслышно с кровати и в одном белье — на кухню, к работнице. До сей поры одолевает ревность, не забудет никак.
Исповедовался вчера Андрей Иванович, а из церкви вышел и тут же согрешил: позавидовал своему ближнему. Да и как не позавидовать! Выгнали Абанкины быков на водопой, а они такие рослые, сытые, один другого краше и крупнее. У Андрея Ивановича даже в суставах защекотало: хоть бы пары две таких, вот бы нос утер соседям! Везет, скажи, людям в жизни! И с богом вроде мало дружат — в церковь-то не часто захаживают, а в гору лезут, как все равно на канатах туда их прут. Кум Фирсов тоже начал кошелем потряхивать. А давно ли приходил пшенички до нови занимать? Что значит быть поближе к Абанкиным! Как ни говори, а богатый человек завсегда помощь окажет: и деньжат по нужде ссудит, и другое ежели что занять — не прогонит. Опять же вес в обществе имеет — при случае словцо может замолвить.
Быков к речке гнали Трофим с работником. Увидя Надиного отца, Трофим снял папаху и низко поклонился, тряхнув чубом: «Здоровеньки дневал, Андрей Иваныч!» — «Слава богу, милушка, Трофим Петрович, слава богу!» И подумал: «Какой ласковый парень, даром что богатый, а почтительный — шапку ломает. Вот бы в зятьки такого залучить!»
Сегодня, пока Андрей Иванович собрался, к заутрене уже отзвонили. Вышел он из двора со святыми мыслями, легким сердцем, как и подобает перед причастием, и обомлел, взглянув на ворота. Восемь лет стояли они, желтые, чистые, доска к доске ровнехонько прилаженные, и ничего с ними не случалось. А то вдруг сделались до жути черными, траурными, как смолой облитые. «Что за оказия, — вытаращил глаза Андрей Иванович. — Уж не сатана ли вводит в искушение?» Не веря самому себе, сдернул варежку и пальцем ткнул в доску. Под ногтем обозначилось жирное, клейкое пятно, а на доске — бурая отметина. «Ми-и-лушки! — застонал старик. — Да ведь это же…» Он только тут заметил, как густой деготь медленно полз книзу, стекал на снег. Одним сапогом старик давил глубокую загустевшую лужу. «Ах, подлюка, ах, такая-сякая! Ребята устроили. Добегалась на улицу!». Забыв о причастии, Андрей Иванович кинулся к амбару, громыхнул запором и вместо кнута схватил бечеву.
Надя в одной нижней рубашке стояла у окна и, потягиваясь, расчесывала гребенкой волосы. Она только что встала с постели. Через розовеющий в саду вишенник, над которым кучками роились грачи, она глядела куда-то вдаль, на бугор. Из-за кургана не спеша поднималось солнце, а чуть повыше, прошитое лучами, неподвижно висело облако. Мысли Нади были безмятежны и спокойны. Она просто ни о чем не думала — смотрела на восход и радовалась новому дню своей жизни. В теле ее все еще бродило смутное и непонятное томление. Она стала замечать за собой, что день ото дня, чем настойчивей пригревала весна, тем все чаще к ней приходила затаенная тревога, мимолетная и неуловимая, как сновидение. А иногда было так: будто в жизни ей чего-то не хватает, большого и важного; чего именно — она и сама не знала, и от этого ей становилось грустно. Но грусть ее была — что вешний на заре туман: солнце выглянет из-за бугра, и туман голубой дымкой рассеется в небе.
Пашка, собираясь ехать в поле за сеном, чинил уздечку, двигал широкими лопатками, мурлыкал песню. Опаловые в подтеках синяки под веками уже завяли, и лишь небольшая на скуле царапина напоминала о масленице. Что таилось под рубахой — то от глаз было скрыто, хотя он и морщился, когда нечаянно его кто-нибудь заденет. Но ему не в новинку: заживало раньше и теперь заживет.
Бешено хлопнув дверью, путаясь в бечеве, в хату ворвался Андрей Иванович. Лицо злое, перекошенное, борода сбита на сторону.
— Запорю-ю-ю су-ук-кину дочь!.. Доходилась на посиделки!
Печатая сапогами дегтярную стежку, он подскочил к Наде и — та не успела повернуться — концом бечевы ударил ее по плечу.
— Опозорила, подлю-юка, на весь хутор опозорила! — срывающимся фальцетом выкрикивал старик. Он замахнулся бечевой еще раз, но руку его сзади поймал Пашка, рванул бечеву.
— Ты с ума сошел! Не дам бить!
Андрей Иванович коршуном налетел на сына, затопал каблуками, но тот скрутил ему руки и усадил на скамейку.
— Довольно, батя, довольно! — спокойно сказал он и, смотав в кольцо мокрую бечеву, отбросил ее к порогу. — Было дело — бил, а теперь довольно.
— А-а-а! Так вы так… та-ак! — хрипя, подпрыгивал рассвирепевший Андрей Иванович. — Сукины дети, шантрапа, потаскухи! Всех разгоню, всех! Первым же сватам отдам! За любого голодранца выдам! Я вас выучу! Я вас проучу-у!
— Да ты толком скажи, что случилось-то, погоди учить, — резонно пробасил Пашка, принимаясь снова за уздечку.
— Случилось вон, случилось! Забор-то весь в дегтю. Случилось! — взвизгивал Андрей Иванович. — И не признаешь. Думал уж — в чужой двор попал.
Пашка удивленно взглянул на отца и насупился.
— Стыдобушки сколько, головушка горькая!.. — бабка закачала седыми прядями. — Где это видано, господи боже! Пост великий, греха сколько… Кто ж это пристряпал? Какие бессовестные люди. Нешто можно?!
Надя прислонилась лбом к холодному стеклу, охватила наличник, и тяжелые подавленные всхлипы сотрясли ее тело. На плече пощипывающим ожогом горел кумачовый рубец. Но неизмеримо горше и больнее была незаслуженная обида. Косые, веником, лучи ударили в окно, скользнули по лицу, и бегущие вперегонки слезы заискрились на подбородке.
Андрей Иванович, остыв немного, бесцельно зашлепал у стола, размазывая по полу деготь.
— Ты чего к причастию не идешь! — накинулась на него бабка, — Говел-говел всю неделю, да и… Вытри сапоги, понагваздал тут. Ровно слепые, нечистый их душу знает. Смотри, поприляпал! — Хрустя мослами, она поползла на корточках, сырой тряпкой начала притирать следы.
Андрей Иванович переобулся, швырнул под кровать сапоги и, не сказав больше ни слова, ушел.
— Будя хныкать-то, расхныкалась! — и бабка ткнула в Надю грязной тряпкой. — Бегают, бегают по улицам, как сучки, а потом реветь начинают. Смолоду, девка, честь берегут, так и знай. Добрая слава — она под водой лежит, а худая по волнам бежит! Так-то! Возьми кипятку да побань ворота. Мож, отпаришь чего. Срамота какая, стыдно глянуть.
Надя оборвала всхлипы, оделась и, достав из печки чугун кипятка, вылив его в ведро, пошла с мутными от слез глазами во двор.
Обжигая руки, плескала кипятком на ворота, водила по ним тряпкой. Вода резвыми струйками разбегалась по жирным доскам, стекала, а деготь не только не смывался, но еще ярче блестел. Надя выплескала все ведро, но воротам нисколько не помогла. Тогда она отбросила тряпку, закрыла лицо черными в дегте ладонями и заплакала.
Пашка, возившийся у саней, услышал рыдания.
Брось, Надька, ну чего ты, — по-братски, с грубоватой нежностью пожалел он, — я вот узнаю, кто это удумал, наколупаю харю, ей-бо! Иди в хату и не мерзни. Никого не слушай, нехай бурчат. А драться я не дам. Сейчас я живо обделаю.