Латаный, раненный в бою. Дней десяток он повалялся в походном лазарете, подлечил ногу с пулевым, выше колена прожогом мякоти и теперь приехал домой долечиваться.
До той поры, пока весть о Сергее до Абанкиных не дошла, в их семье наиболее стойко при всех напастях вела себя Наумовна. Она лишь плотнее сжимала блеклые морщинистые губы да, суетясь по хозяйству, ублажая домашнюю живность, громче обычного гремела ведрами, чугунами, ухватами…
Но так вела себя Наумовна лишь до той поры, пока беды касались их имущества. А как только она услышала про своего первенца, тут силы ей изменили. Она оказалась уже самой слабой в семье. Целый час безмолвно просидела она во дворе на груде хвороста, там, где ее, набиравшую сухих сучьев на подтопку, застала эта страшная весть. Костлявые плечи ее и голова, косо покрытая платком, подергивались; по лицу, запыленному мукой, которую она только что просевала, ставя хлебы, блуждала судорога.
В закуте неистово визжала свинья, требуя очередной порции; телята-поеныши лезли на крыльцо, подталкивая друг друга носами и стуча копытами по ступенькам; непомерно прожорливые зобастые утки- крякуши, приковыляв с речки, окружили хозяйку и, возмущенные задержкой ужина, раскрякались. А Наумовна сидела на хворосте, словно окаменелая, и ничего этого не видела и не слышала.
Потом, пошатываясь, цепляясь дрожащими руками за дровосеку, она встала. В доме кое-как приоделась, утерла лицо и снова вышла во двор, а со двора — на улицу; за ней, нетерпеливо мотая хвостами, гурьбой мчались телята и враскачку длинной цепкой спешили утки.
Ничего отрадного служивый, Латаный, к которому Наумовна пришла в слезах, сказать ей не мог, да он, кажется, совсем и не был огорчен тем, что случилось с ее сыном. Разговаривал он со старухой вежливо, но жалости в его словах и редких коротких взглядах на нее она не почувствовала. Он только подтвердил слухи и добавил подробностей, от которых Наумовне легче не стало: на пустыре, неподалеку от паровой Симбирцевой мельницы, была после боя вырыта большущая яма. В этой яме, неподалеку от мельницы, и закопан Сергей вместе с другими уже отвоевавшимися кадетами.
Всю ночь Наумовна, постанывая на кровати, точила старика уговорами: привезти Сергеево тело домой и похоронить на своем, платовском, кладбище, с попом и церковным звоном, по-христиански. Петр Васильевич, слушая ее, подпрыгивал в постели. Сперва он внушал старухе добром, что этого сделать нельзя и даже речи, мол, об этом не может быть, что нужно только отслужить панихиду по убиенному и заказать сорокоуст — вот и все. Наумовна не отставала, и Петр Васильевич начал уже в конце концов орать:
— Дура ты, дура старая, вот что! Совсем рехнулась! Кто же, знычт, в такую духоту, жару!.. Уж сколько дней прошло! С ума спятила!
Порешили на том, что завтра они съездят на станцию, на Сергееву могилу.
И утром Наумовна, пораньше отстряпавшись, наспех ублаготворив живность, заставила мрачного, непроспавшегося Трофима запрячь лошадь, а Петра Васильевича, принявшегося было пересматривать какие-то векселя, которые он достал из заветной шкатулки, одеваться в дорогу.
Власыч, к которому Петр Васильевич завернул по старой памяти, приехав на станцию, о судьбе офицера Абанкина, по-видимому, знал. Встречая во дворе гостей, он нисколько не удивился ни их приезду в будний день, ни тому, что Петр Васильевич на этот раз привез с собой скорбную Наумовну: в обычное время он вместе с нею появлялся очень редко.
Зато удивился Петр Васильевич, когда подъезжал к двустворчатым воротам своего знакомца: расписной, с претензиями на какой-то «штиль», флигель его был изуродован. Один угол верха разворочен — торчали ломаные решетины, часть железной крыши сорвана. Из дыры в крыше бурым боком выглядывала дымовая труба. Каким-то образом уцелела. А может, ее уже заново сделали? Видно, снаряд угодил в дом, не иначе.
— Однако флигелек тебе подремонтировали? По-хозяйски! — сказал Петр Васильевич, кинув на передок тарантаса вожжи и пожимая своей пухлой короткопалой рукой узкую и жесткую, как тарань, руку хозяина. — Кто же, знычт, постарался: «эти» или «те»?
На крыльце показалась хозяйка, тучности которой всегда поражалась Наумовна. Суетливыми шажками она подошла к гостям, раскланялась с преувеличенной любезностью и увела Наумовну в дом. Приятели, отпрягая лошадь, вполголоса переговаривались:
— Насчет флигеля-то кто постарался, интересуешься? — переспросил Власыч. — Тут, дорогой мой, не поймешь. Такое творилось! В погребе мало места было. Хорошо вам, суркам степным, — кто вас там достанет!
— А то нет, не достали, как раз! Как раз, знычт! Э-эх, Власыч! Ничего ты, вижу, не слыхал про мои беды. Говядинку-то мою — ф-фить, прямо с поля! И хлебец — до зерна, вподгребку!
— Да ну? — будто обрадовался тот. — Когда же это? Гм! Вот как! Ну, понятно. А то откуда же оно все это берется!
— То есть что, знычт, понятно? Что берется?
— А то, что по железной дороге идет. Бывало, в кои дни прогремит состав с каким-нибудь съестным грузом. А теперь — кажин день поезда. Огромные! Четыре-пять, четыре-пять в день. И все на Москву, все на Москву… Скот, хлебец. А от иного поезда так на версту и несет Астраханью. Да и в Царицыне этого запаху хватает. Кто-то подрядился кормить революцию. Недавно. Не было такого раньше.
Петр Васильевич привязал лошадь в тени погребца, принес ей охапку скошенной по дороге травы и, обираясь, снимая с рукавов рубахи прилипшие листочки вздохнул:
— Мне, брат, от такого понимания того… в петлю головой. Ты небось и про Сергея нашего не слыхал?
Узенькая мордочка Власыча погрустнела:
— Ну, о нем-то я слыхал. Думаю, больше, чем ты. Ничего, дорогой мой, не попишешь. Горюй теперь, не горюй… Пойдем в комнату, расскажу. — И снизу вверх сочувственно заглянул в мрачное лицо Петра Васильевича, вприскочку засеменил сбоку, с трудом поспевая за его крупным шагом.
…Домой Абанкины уезжали перед вечером, сходив на пустырь, где чуть приметно желтел суглинок могилы, уже обнизившейся, но еще не успевшей зарасти полевыми вениками, которые привольно кустились тут, на пустыре. Хозяева уговаривали стариков переночевать, но уж такой был у Петра Васильевича норов: вздумает что — так не удержишь. Ночь, прохладная для июня, пасмурная, застала их на полпути. Наумовны — будто и не было в тарантасе: закутавшись в дождевик, уронив голову, она устало подремывала под шуршание колес; а Петр Васильевич чмокал губами и время от времени подхлестывал лошадь. Совершенно безлюдная степная дорога была черна, как и все вокруг, и угадывалась лишь по стуку копыт; черно было в низком, сплошь запруженном облаками небе, с которого в каждую минуту мог полить дождь; черно, беспросветно было и на душе у Петра Васильевича.
IX
К июлю на северо-востоке Донщины по линии железной дороги Москва — Царицын лег фронт. Но сплошной цепи войск здесь не было. Советские войска — части начдива Киквидзе, прибывшие сюда из Тамбова в середине июня, отряды местного формирования, в том числе и Верхне-Бузулуцкий партизанский полк, куда вошли платовские хуторяне, части казачьего полковника Миронова, впоследствии изменившего, — все эти советские войска, пока еще плохо между собой связанные, действовавшие порознь, расположены были только на станциях — от Поворино до Арчеды и южнее. А в промежутках между станциями свободно шныряли белые, кадеты.
Атаман Краснов, тайно поддержанный немецкими интервентами, готовил основные свои силы — полки генералов Фицхелаурова и Мамонтова — для удара по важному на юге советскому стратегическому пункту, Царицыну, где у советского командования, в свою очередь, были собраны наиболее крепкие рабочие полки. А здесь, на северном участке этого фронта, сил у каждой из воюющих сторон было меньше, хотя тоже почти непрерывно шли бои, но бои местного значения, и шли они с переменным успехом.
Случалось так, что красные части, отбивая кадетские наскоки, углублялись в прифронтовую полосу западней железной дороги, и тогда в тылу у белых поднималась паника: по дорогам, уходя в глубь области, вперегонку пылили обозы беженцев, навьюченные домашним скарбом. А по обочинам дорог, по светло-