— Погостюем у вас потом, когда беляков передушим, — сказал альсяпинский председатель, пожилой, но с молодыми ухватками казак. — Ишь что, мерзавцы, делают!
Над хутором в недвижном воздухе еще висела разреженная, неосевшая пыль. Она чувствовалась даже сквозь особенно сильные в этот час запахи речных гниющих трав, ила и приречных садов, сквозь запах анисовых дозревавших яблок. Улица была пустынна. Ни огонька, ни человечьего голоса. Все вокруг молчало. Лишь на левадах изредка кричали перепела, да в реке, в осочных заводях на все лады горланили лягушки.
— Спят. Намучились за дорогу, — сказал Федюнин, разбито кособочась в седле, умалчивая о том, что и сам-то он порядком намучился: одна нога его, здоровая, была в стремени, другая, деревянная, всунута в узкое ведерко, сделанное кузнецом так, что дно выдавиться не могло. — Спят и те, которые не отступали. Скоро что-то угомонились.
— Может, в поле. Хлеб косят, — сказала Надя.
— А может, и так, — согласился Федюнин, — вполне может быть. Давно пора. — Он помолчал, глядя в густую синь улицы, размышляя о чем-то, и, как бы продолжая размышлять вслух, уныло добавил: — Да-а, покос… А хлеба-то были какие!.. Неужто и вправду не дадут нам скосить, а?..
Надя, слегка покачиваясь в лад конским шагам, устало сгорбилась и ничего на это не ответила.
— Вот, можно сказать, ты и дома, Андревна. Раина-то у вас!.. Не проедешь мимо. Чуть не до неба.
— Приметная раина… Как-то у нас тут? До свидания, Семен Яковлевич.
— Будь здорова.
В своих закрытых ветками сирени окнах Надя огня тоже не заметила и, слезая у калитки с седла, с облегчением подумала, что, должно быть, дома все благополучно. Вряд ли бы так скоро уснули, если б что случилось. А случиться мало ли что могло! Трудно ли было, к примеру, тому же Поцелуеву, если он побывал здесь, в хуторе, пустить им красного петуха? Видно, не решился: у него-то собственное подворье получше — в карман тоже ведь не положит.
Посреди двора, на арбе, еще не разгруженной, тихо похрапывал Матвей Семенович. Из-под зипуна, которым он был с головой укрыт, несмотря на духоту, — по-видимому, спасался от комаров, — торчали одни лишь босые ступни. Надя будить его не стала, сама управилась с конем: расседлала его, убрала седло в амбар и, выведя коня за гумно, спутала.
Двери были не заперты. Надя, стараясь не греметь, вошла в хату. Все безмятежно спали: Настя на кровати, девочки — в своих подвешенных зыбках, а Мишка — на сундуке, уже водворенном на место. Перед носом у него сидел старый кот и радостно на всю хату мурлыкал, перебирая лапами, — наскучался без хозяев.
Надя сняла с себя косынку, кофточку и подошла к Любушке. Она собиралась покормить ее. Но та, наверно, была сыта, и не похоже, чтобы скоро проснулась. Надя низко склонилась над ней, затененной ночным мраком, и долго-долго стояла так, не сводя с нее глаз, подавляя тяжелые, настойчиво просившиеся вздохи. Любушка, разметавшись, лежала кверху личиком, и смеженные ресницы ее чуть заметно подрагивали.
«Спи, спи, моя кровинушка, ненаглядная моя, — было в мыслях у Нади, — спи спокойно, пока ничего-ничегошеньки не ведаешь. Не гневайся на маму. Ни на минуту бы, родная, не спустила тебя с рук. Вырастешь — и все поймешь. Спи спокойно. Пока мама с тобой. А не будет ежели… за тебя же, родная, за твое счастье, чтоб злые люди не топтали твою жизнь, как топтали мамину».
На смутно белевший Любушкин лобик упала, соскользнув на подушку, крупная слеза, и Любушка засопела, закрутила головой. Надя, глотая слезы, разогнулась и бережно отерла ей лоб простынкой, свисавшей с зыбки, — точнее, не простынкой, а свежевыстиранным обноском юбки, служившим простынкой. Хотела было прямо с зыбкой перенести Любушку в горницу, на ее обычное место, но раздумала, боясь потревожить, и только поправила ей сползшую на край подушки голову.
Затем прошла в открытую горницу. В ней уже немного отдавало нежилым. Своей кровати Надя не обнаружила, стульев — тоже, хотя кровать была ветхая деревянная, одна ножка ее приделана заново, и стулья тоже были уже чиненные. «Позарился, что ли, кто?» — подумала Надя.
В углу, где раньше стояла кровать, темнела большущая охапка сена, свежего, только что принесенного; а поверх — свернутая постель. Надя осмотрела это с благодарностью к семье мужа.
Она открыла окно в палисадник, присела на широкий, покосившийся от старости подоконник перед притаившимся в безветрии кустом сирени и задумчиво уставилась в темь куста. На сердце у нее было очень тревожно, особенно после новостей, о которых она узнала в слободе Поповке, на многолюдном митинге. Трудно ей было своим умом постичь все то, о чем говорили на митинге сведущие люди. И все же она отлично поняла главное: над родным краем нависала, сгущаясь, грозная черная хмарь.
Атаман Краснов, заполучив для своей армии вооружение и снаряжение у генералов германского кайзера Вильгельма, расплатившись с немцами донской пшеницей и скотом и, по сути, согласившись на превращение Дона в германскую колонию, вплотную приступил к осуществлению больших своих контрреволюционных планов.
Молодая Советская республика к этому времени была уже охвачена кольцом огня. Со всех сторон ее, истощенную, голодную, переживавшую неимоверные трудности, изнутри и извне терзали враги объединенными силами. Так называемые союзники, американцы и англо-французы, заняли в марте Мурманск, а в июле — Архангельск; на средней Волге, от Сызрани до Казани, и в Сибири подняли мятеж чехословацкие легионы, спровоцированные теми же «союзниками»; на Кубани после разгрома белых под Екатеринодаром, где убит был Корнилов, «добровольческая армия» генерала Деникина уже оправилась от страшного удара; на Кавказе англичане и турки с двух сторон подбирались к нефтеносному Баку; во Владивостоке высадились японские войска.
«Здравствуй, белый царь, в кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону!» — так выразил Краснов свои окончательные цели в майской речи при «избрании» его донским атаманом. Теперь, вооружив армию, он вплотную приступил к осуществлению своих далеко идущих планов и начал с генерального наступления на Царицын — важный советский стратегический центр, о взятии которого мечтал еще Каледин. Оборону Царицына к этому времени возглавил Военный Совет Северо-Кавказского военного округа под председательством члена Реввоенсовета республики Сталина.
Группа войск красновского генерала Фицхелаурова, перед которой стояла задача отрезать Царицын от Москвы, восемнадцатого июля прорвалась к железной дороге. Белые заняли станцию Качалино и отбросили на этом участке немногочисленные красные войска. Одновременно генерал Мамонтов, тесня всей огромной массой своей конницы советские отряды, все ближе подходил к Царицыну с юго-запада. Заметно усилился нажим белых также и на северном участке фронта, и противостоящие им советские полки начали пятиться.
Только войска Киквидзе продолжали держаться на линии Филоново — Алексиково, каждый день отбивая — а на день приходилось по нескольку раз — то в том, то в другом месте бешеные вражьи наскоки. Верхне-Бузулуцкий партизанский полк, действовавший все еще самостоятельно, как и некоторые другие отряды местного формирования, уйдя из прихоперских хуторов, был где-то в районе станции Панфилово или соседней станции Кумылга.
На митинге в слободе Поповке было зачитано постановление Военного совета Северо-Кавказского военного округа, в состав которого входила и Донская область. Постановление это, подписанное Сталиным, говорило о мобилизации. (Декрет о переходе от добровольчества к всеобщей мобилизации был принят Советом Народных Комиссаров еще в конце мая.) Один из пунктов зачитанного на митинге постановления от двадцать четвертого июля, за номером двенадцать, имел прямое, непосредственное отношение к здешним станицам и волостям:
«В прифронтовой полосе и в незанятых противником частях Донской области командующие фронтами обязуются объявлять мобилизацию всего боеспособного мужского населения в возрасте от восемнадцати до сорока лет…»
На этом же митинге, необычайном и по составу собравшегося народа — иногородние и казаки; представители ревкомов разных хуторов, сел и все местные жители, слобожане; военные и невоенные, — необычайном и по единодушному живому участию собравшихся, и по той страстности, с которой выступали