поняла, что он чем-то томится, хочет, видно, сказать что-то важное и никак не осмелится. Предчувствуя неладное и внутренне готовя себя к этому, Надя помогла ему.

— Нового, дядя Иван, ничего у тебя нет? — спросила она.

Моисеев в нерешительности помычал.

— Как бы оно… Есть, Андревна. Вишь, дела, волки тя… И не хотелось вроде бы… Да нельзя… Не под силу нам, Андревна, того… держать тебя. И рады бы душой, да нельзя, силов нет.

Надя хоть и готовила себя к удару, но при этих словах все же оторопела, и в лице ее что-то жалко дрогнуло.

— Но ведь я, дядя Иван… я ведь ничего с вас не требую. Никакой платы мне не нужно. И ничего мне не нужно.

— Нет, нет, Андревна, не обессудь. И рады бы душой. Не могем, — глядя в ложку, твердил свое Моисеев, — Никак не могем, не обессудь.

Он, конечно, утаил, почему вдруг держать Надю ему стало «не под силу». Незадолго перед тем на улице он встретил Абанкина Трофима. Поклонился ему я хотел было пройти мимо. Но тот подал руку и задержал его. Несколько минут говорили о том о сем. Трофим угостил его папиросой. Моисеев, почему-то смущаясь перед ним, собрался было ввернуть словцо о своей работнице, потолковать о ней. Но Трофим опередил его. «Надька к тебе, что ль, приблудилась?» — спросил он. «Ага, ко мне. Дня четыре живет, Трофим Петрович…» — «А старуха твоя так и не встает?» — «Нет, волки тя… Замордовался я с ней, никак некому стряпать. Прямо беда! Все больше всухомятку. Теперь вот малость полегчало. Спасибо Андревне, такая молодец!» — «Ну, ты вот что, — строго, почти с угрозой сказал Трофим, — ты Андревну уволь. Слышишь? Уволь! Ссориться со мной… Сам понимаешь. А ссоре не миновать, коль не уволишь. Смотри тогда! Если уж в работнице тебе крайность, найди кого-нибудь, я помогу. На, вот!» — И сунул ему в карман несколько новых шелестящих бумажек.

Надя уходила от Моисеевых в сумерках. Больной ребенок на руках и скудный сверток под мышкой… За лопоухими ветряками на окраине хутора и синим обнаженным бугром, где в рытвинах, поблескивая, все еще лежал скипевшийся снег, дотлевал закат; с юга перекатами наплывал ветер, теплый, ласковый, по- весеннему пахучий и влажный; а с востока, из степи и садов, затопляя улицы, торопилась темень. Где-то в подоблачной вышине, промереженной звездами, летели казарки. Летели они, видно, большой стаей. Перекличка их была дружная, зычная и торжествующе радостная. Волнуя людей, долго она раздавалась над хутором, то умолкая на минуту, то возобновляясь с еще большей силой; долго звала она туда, с собою, в неведомую, сказочно-прекрасную даль. Напрасно! Людям в этом старом мире пока было суждено иное: до гробовой доски топтаться по утоптанным дедами и прадедами тропам, по-кротовьи вгрызаться в землю, стонать по ночам от горестей и болей, злобствовать, ссориться, мириться и ссориться вновь.

Надя шла нетвердой, спотыкающейся походкой. Ни манящие, взволнованные крики казарок, ни ровное, чуть внятное журчанье ручьев, катившихся с бугра, ни гулкий шум воды в речке, падавшей через плотину, — ничто до ее сознания не доходило. В мыслях ее было только одно, беспросветное и всепоглощающее: «Дожилась… дожилась!..»

В извилистой и длинной ульчонке, ведущей в Заречку, никто ей не встретился. А может быть, и встретился, да она не заметила. Переход через речку — в две доски настил на козлах — еще не был снят. Лед вздулся, покорежился, глыбы местами взгромоздились одна на другую. Доски под тяжестью Нади зыбились и выгибались. На средине речки под переходом дымилась черная громадная полынья. Вода, вырываясь из-под обсосанной льдины, кипела, как в котле, пенилась и булькала. Тускло мерцали у льдины края, острые и зубчатые.

Подойдя к полынье, Надя заглянула вниз, в черную пенящуюся коловерть, и вдруг знойная, дикая и вместе с тем облегчающая мысль словно опалила ее. Кровь ударила в лицо, в ушах зазвенело. Как скоро и просто!.. До чего же просто! Как она не додумалась до этого раньше! С непонятной опаской и торопливостью Надя метнула по сторонам глазами — ни на той, ни на другой стороне речки никого не было, лишь тускнели крутые глинистые берега, задернутые тьмою, — зачем-то присела на одно колено, больно стукнувшись о торчавший в доске гвоздь, и еще сильнее прижала к себе ребенка. Словно бы боясь расстаться с ним там, за чертою жизни, она накрепко, до отеков сцепила пальцы. Полу шубы, спустившуюся в воду, мягко и настойчиво влекло течением. Вот тело ее уже начало крениться, нависать над пучиной — и вдруг под полой заворочался и резко вскрикнул ребенок:

— Уа-а-а!..

Надя очнулась. Судорожно выбросив руку, ту, под которой был бельевой сверток, она ухватилась за корявый, угловато стесанный выступ козла и невероятным напряжением сил, в кровь раздирая пальцы, отшатнулась назад. Каким-то чудом она удержалась на переходе, и только сверток плавно скользнул вниз. Подхваченный водоворотом, минуту он метался взад-вперед по полынье, белел чуть заметным пятном и наконец, захлестнутый струей, нырнул подо льдину.

Властное, первобытное чувство материнства заговорило в Наде. Она легко вскочила на ноги, подняла ребенка повыше и, пробежав по переходу, взобравшись на крутобережье, свернула влево. С полы шубы стекала вода, попадала в штиблет, на чулок, но Надя не ощущала этого, В улице неподалеку мелькали огоньки, и один из них, бледный, знакомый, — в окне того дома, где незаметной вереницей пробежали Надины восемнадцать лет. И уже то, что раньше ей казалось большим и значимым, — как встретят ее в этом доме, куда она так давно не заглядывала, теперь уже стало не важным.

* * *

В первое же воскресенье к Морозовым пришел Трофим. Он пришел к ним как обиженный, но знающий себе цену зять. Появление его в доме ни для кого неожиданным не было. Надя знала, что рано или поздно он обязательно явится, а тесть, Андрей Иванович, просто ждал его со дня на день. Разговор Трофима с Надей и Андреем Ивановичем — главным образом, конечно, с ним — был в меру строг и обходителен. Попеняв жене за легкомыслие и непозволительный поступок — виданное ль дело, убегать от законного мужа! — он потребовал, чтобы она раз и навсегда бросила эти глупости и немедля вернулась домой.

— Нельзя же, в самом деле, выставлять себя на посмешище людям, — привел он в заключение свой излюбленный довод.

Как к этому отнесся Андрей Иванович, угадать, конечно, нетрудно. Кому же еще, как не ему, порадеть о мире и согласии между детьми! С той минуты, как еле живая, без кровинки в лице Надя вошла вечером в хату, он не знал покоя, хотя до поры до времени угрюмо безмолвствовал. Еще тогда, когда она жила у Моисеевых, он совсем было собрался пойти к ней, потом — к сватам и распутать петлю. Но сделать этого не успел. Ему казалось, что она ушла от сватов поневоле, — прогнал муж. Тогда — куда денешься! — пришлось бы примириться с судьбою и взять свою незадачливую невесту назад. Коль оказался товар с браком, хочешь не хочешь, а принимай обратно. Но, выходит, что муж не только не прогонял ее, но даже и не бил. Тут уж Андрей Иванович просто ума не мог приложить. Как же это: ни с того ни с сего взбрыкнуть и помчаться куда глаза глядят! Ну и шалава! В кого только уродилась такая!

— Вы, милушки мои, жизни еще не знаете, вот что! — рассудительно сказал он, обращаясь сразу и к зятю и к дочери. — Не знаете вы жизни, нет. Разве ж можно так-то… Мало ли что не бывает между супругами. Можно поругаться, посерчать, повздорить. Даже можно, на худой конец, и поцапаться немного — куда ни шло! Все бывает. А уж так, как вы, — спиной о спину да врассыпную — это уж ни в какую дырку, милушки, не лезет.

Бабка сидела на печи, грела поясницу и, слушая эти разговоры, помалкивала. Она хоть и обещала Наде скрутить дурня старого в бараний рог, если он вздумает самоуправствовать, но у ней хватило духу лишь дать такое обещание. А сейчас она, сгорбленная, незаметная, пряталась в уголок, прижимала к теплым кирпичам свое худое, костлявое тело и за все время не проронила ни слова. Андрей Иванович пригрозил ей, что, если-де она вздумает свой нос совать туда, куда не следует, он выгонит ее во двор.

Надя тоже молчала. Согнувшись над зыбкой и низко опустив голову, она покачивала ребенка, шептала «баю-баюшки-баю» и ни разу не посмотрела в сторону стола, где сидели отец с Трофимом. На бледном высоком лбу ее, прикрывая бровь, лежала прядка волос. Трофим, как ни старался, никак не мог из-за этой прядки заглянуть ей в глаза и понять: что в их голубоватой глубине скрывается.

В ее молчании (а ведь молчание — знак согласия) и в том, что она терпеливо выслушивала попреки, Трофиму чудились ее раскаяние и готовность вернуться к нему. Видно, за дни скитаний отведала нужды и

Вы читаете Казачка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату