прижался ко мне в темноте и начинает лапать. Я говорю ему: «Не лезь, станичник, как вас… Ничего ты тут не потерял». Он засмеялся и еще пуще. Я опять: «Не лезь, станичник!» А он знай свое. Я терпела, терпела — и кулаком в морду ему. Он как отскочит! «Дура, говорит, истовая дура, жизни не понимаешь! Знал бы, что ты такая дура, не стал бы с тобой вожжаться». И ушел куда-то. Должно быть, нос ему немножко потревожила, все сморкался в платочек.
А теперь я живу у своих ребят. И Пашка наш тут, и Федя Парамонов тут, и все мы вместе. Они душевно кланяются тебе и желают от господа бога здравия и благополучия. Есть и еще тут наши хуторские казаки. С ними со всеми я повидалась, они приходили ко мне с расспросами: как, мол, там и что. Посмотрела бы ты, бабаня, на Пашку, ты бы и не узнала его. Стал он важный такой с виду, внушительный. Урядник и крестовый кавалер. Кто не знает его, еще постесняется подойти к нему сразу. А он все такой же дурашливый и балагур. Командир ихней сотни благоволит к нему, сулится вроде похлопотать перед начальством и послать его подучиться на прапорщика. И Пашка сказал, что он обязательно добьется этого, станет человеком. Трудновато, мол, будет, оттого что не шибко грамотный, но как-нибудь осилю, мол, приложу трудов. Вот он какой, бабаня! С Федей он все так же — одна чашка и ложка, как и дома.
Похудел Федя здорово. Вот только теперь на отдыхе стал немного поправляться и посвежел. Он хоть и не урядник пока, простой казак, но служивые его тоже уважают. По разговорам заметно. Он в комитете состоит, выбрали его, и вроде бы начальником стал. Принес мне военную одежу, женскую, какую носят сестры милосердные. Юбку черную в рубчик, косынку, защитную гимнастерку вместо кофточки, белье исподнее. На каком-то складе нашлось немного такой одежи. Федя прознал об этом, попросил комитет, и там на одного человека выдали. У меня ведь разу перемениться не во что было — в чем мать родила. Теперь у меня все новое и крепкое. Свою домашнюю юбку залатала, но пока не ношу. Сперва чудно было надевать военное, мущинское почти платье, а теперь обвыкла.
Раза три с Федей ездили на конях, далеко отсюда. Он на своем коне, а я на Пашкином. Живут люди тут не по-нашенски, все у них не так, как у нас. Седлаю сама. Федя надо мной подсмеивается, говорит, что я лучше иного казака в седле умею держаться. И чего тут хитрого! Будто я не ездила! А служивых тут, бабаня, — рог с рогом. Ни в жисть я не видала столько. Вот бы всех их в степь к нам да косы им в руки! Ходят ватагами по улицам, кого-то матюкают, нудятся. Только и делов. Сперва аж как-то страшно было: куда ни повернись — все мущины. А потом присмотрелась. Федя с Пашкой в обиду меня не дают.
Вчера целый день просидела за ихними рубахами. Одному починила да другому. У Пашки рубаха на спине расползлась, ладонью не укроешь, а у Феди локти просвечивают. Тут хоть всем подряд починяй: пообтрепались, а нового не видать пока. Но все бы ничего, только вот кормят их, как я смотрю, внатруску, не до жиру, а быть бы живу. Казаки еще сами промышляют, кто как. О себе я не говорю, мне ничего не надо. Ребята в воскресенье охотились в болоте, принесли двух уток и какую-то пестренькую птицу, я не видала такой.
Советовались мы тут: как быть дальше? Куда мне и как? Но пока ничего не придумали. Федя говорит, что трошки погодим. Воевать больше вроде бы не будут, ждут примирения. Об этом только и гутарят тут, мозоли на языках. А как мир выйдет — виднее, мол, станет. Загодя нечего помирать. Может, и молодых казаков освободят, приедем все вместе.
Нынче из служивых никого дома нет, все — кто где. Пашка из раннего утра ушел дежурить с тремя казаками; Федя позавтракал — и тоже до ночи: уехал за чем-то в комитет дивизии, послали его. Он мне говорил за чем, да я недомекнула. День-деньской я нынче одна. Пашка сказал мне: «Напиши за нас за всех домой». Я и пишу. Вот, бабаня, и я теперь стала вроде бы служивой. Не было печали, да…»
В конце письма вереницей шли поклоны знакомым, и в первую очередь Парамоновым; затем Фене, деду Парсану и многим другим хуторянам. А в самом конце многократно повторенная просьба поскорее написать ответ.
В тот же день хутор из края в край облетела новость: пропавшая сноха Абанкиных наконец-то объявилась. Жива и целехонька. И объявилась не где-нибудь, а на фронте, куда даже казаков силком не затащишь, в полку, где служит Федор Парамонов. Правда, сама по себе весть о том, что Надя оказалась жива, мало кого тронула, хотя многие уже помянули ее христианским присловьем: «Царство ей небесное». Умы досужих людей, охочих до всего, что их не касается, распалило другое. Ну как же! Во всем винили Абанкиных, стариков и больше всего Трофима. Они, мол, такие-сякие, до такой беды довели сноху, до крайней точки, что, видать, руки на себя, бедняжка, наложила. Они, мол, эти старые кочережки, сухари закостенелые, — самих себя раз в году любят, — не могли примолвить и обласкать сноху; а муженек, мол, начал направо и налево крутить с жалмерками и доконал ее. А выходит — наоборот все. Откушала до венца вольной жизни, потрепалась, и у мужа на первом же году скучно да грустно стало, хоть и взял ее брюхатую. Опросталась — и давай тягу. Вот они, скромницы, пошли!
Матвей Семенович Парамонов услышал о письме Нади уже в конце дня. И как только прознал о том, что в письмо упоминалось про Федора, тут же засобирался к Морозовым. Ему не терпелось удостовериться во всем самому, а не из десятых уст. Он забыл даже, что встречаться с полчанином, Андреем Ивановичем, давно уже избегает. Собственно, не забыл об этом, а втайне надеялся, что того дома не будет — утром видел, как он ехал куда-то на дрожках, — я бабка Морозиха, теперь, можно сказать, сваха, даст ему письмо в руки.
Было время, когда старик Парамонов в мыслях грешил против Нади. Имела с Федором сговор, размышлял он, собиралась за него замуж, а не успел тот из ворот выехать, перевернулась — потянуло к богатенькому. Но так он думал в первые месяцы Надиного замужества, когда о неполадках в семье Абанкиных еще не было слышно. После-то для него немножко разъяснилось и понятно стало, что Надя тут ни при чем, а все настряпал полчанин его, Милушка, он всему делу голова, какую следовало бы за это свернуть набок.
Надежды Матвея Семеновича на то, что полчанин еще не вернулся, оказались напрасными. Тот, согнувшись, сидел на табуретке и мастерил к граблям колодку. Вошедшему старику прежде всего бросилась в глаза его круглая с чайное блюдце плешь, поблескивавшая в косых, падавших через окно лучах, а затем уже короткая и сгорбленная спина в полосатой сарпинке. Андрей Иванович отчаянно строгал ножом, усыпа?л пол кленовыми завитушками, и мохнатые свалявшиеся брови его, цвета верблюжьей шерсти, сердито пошевеливались. Подле него, понурив голову в сивых куцых прядках, стояла бабка. Тонкие сухие губы ее были туго сжаты, на морщинистом лице — следы скрытого негодования. По всему было видно, что между хозяевами велась прерванная приходом гостя перепалка. «Принесла меня нелегкая, эк, врюхался!» — подумал Матвей Семенович, шагнув в хату. Но отступать было уже поздно. На скрип двери хозяин покосился и опустил еще ниже голову, углубился в работу.
— Кгым, кгым, здорово дневали! — откашлявшись, сказал старик Парамонов и в растерянности пошаркал у порога.
— Слава богу, — промычал Андрей Иванович, не глядя на гостя. Он промычал это каким-то глухим, утробным басом, в котором никак нельзя было признать его сладенького голоска, и засопел, не добавив даже своего обычного: проходи, мол, садись, милушка.
— Сла-ва бо-огу, — жалостливо протянула и бабка и засуетилась, сбрасывая со скамейки одежду, очищая место.
Ласковым взглядом Матвей Семенович отблагодарил бабку и по ее немому приглашению прошел к скамейке. Сел на самый краешек, поджал ноги. Еще раз откашлялся, поднеся ко рту ладонь лодочкой, но случайно взглянул на свою коленку, где сквозь разлезающуюся штанину просвечивало тело, и в испуге отдернул ото рта руку, кинул ее на коленку. То, что перепалка между хозяевами возгорелась из-за Надиного письма, ему стало совершенно ясно, и начинать разговор о письме было неловко. А кроме в голову ничто не лезло. Минуты две длилось тягостное молчание. Выручили темы, имевшиеся на такие случаи у каждого: о погоде, о здоровье.
— Уж сколь времени, Митревна, мы, кажись, не видались, — начал старик, пошевеливая в забывчивости рукой, лежавшей на коленке, и открывая прореху, — уж и не помню когда. За весну ни разу не припало свидеться. Дело не дело, а все будто занят. Здорова, крепка?
— И-и, Матвей Семеныч! — Лицо у бабки страдальчески сжалось. — Какое уж там мое здоровье, в мои-то годы!.. Ныне крестцы ломят, завтра спина болит. Ноги таскаю — и то слава богу. А уж здоровье… не спрашивай.
— Н-да, Митревна… Был конь, сказывают…