XI
Петр Васильевич Абанкин последнее время все чаще и чаще уединялся в своей тихой угловой, с одним маленьким во двор окошком стариковской комнате, где перед иконой богоматери по желанию Наумовны неугасимо горела лампадка; все чаще и заметней стал он душевно недомогать. На физическое здоровье жаловаться ему было грешно — любому бы молодому столько сил и здоровья! — а вот на душе день ото дня становилось все тревожнее. Да и чему было радоваться, если сама жизнь его не радовала, если день ото дня она становилась для него все более запутанной, лихой и тяжкой.
Бывало, Петр Васильевич часу не посидит дома — все скачет взад-вперед на рысаке по хозяйским надобностям, коммерсантствует, а теперь уж сколь времени никуда глаз не кажет. Да и какой прок из теперешнего хозяйствования, коли куда ни кинь, все клин выходит. Какая уж тут коммерция! С отправкой сена, к примеру, дело окончательно застопорилось. Стоят с самого лета на станции скирды прессованного сена, гниют под дождем кипы, растаскивают их — кому не лень, а погрузки нет, и нет надежд, что она будет. Видно, там, подле железной дороги, сену и придет капут! Не тащить же его обратно! Да и притащишь — один дьявол, гибнуть ему, так как сбыть некому даже по дешевке; один дьявол, летят в трубу тысячи целковых.
Да что сено и тысячи целковых, когда в трубу летят целые имения. Давно ли распотрошили мокроусовскую усадьбу? А ведь его, Петра Васильевича, участок тоже не за горами. Он ведь тоже не заколдован. Нагрянут ночью мужички — лишь перья посыплются. Теперь бы самый раз всучить кому-нибудь участок, но где найти такого покупателя, да и за что продать? За керенки, за эти марки, которые и на деньги-то не похожи, а так, какие-то кургузые бумажки. Без того этих денег накопилось — мешки. Да что толку в них! Ни в оборот их не пустишь, ни под проценты в банк не положишь. Ловят в углу пыль, и только. Греха лишь наживешь с ними. Недели две назад его, старика Абанкина, чуть было не сцапали в степи два каких-то ухаря.
Пришлось задержаться в Филонове — так сложились дела — и выехать оттуда в сумерках, в потемках. Осенние сумерки известно какие: не успеешь повернуться — и уже ночь. Вечер к тому же был ненастный, небо заволочено тучами, и сразу же, едва скрылось солнце, навалилась тьма-тьмущая. Даже звезд не видно было. Петра Васильевича ничто, конечно, не гнало со станции, и он спокойно мог бы переночевать там. Но он был слишком упрям, чтобы отступаться от заранее намеченного. На веку не раз ему доводилось попадать в передряги, во всякие, и отовсюду он выходил невредимым. Это-то и питало его живучую уверенность в своих силах.
Только что он в тот раз, сдерживая рысака, спустился в балку, верстах в пяти от станции, и стал подниматься по косогору, как из-за кустов, чуть впереди, вдруг выскочили две темные фигуры, одна справа, другая слева, и — к рысаку. «Тпру! Тпру!» — закричали люди, хватая храпящего коня под уздцы. Но Петр Васильевич ездил не на таких лошадях, которые бы, как крестьянские, рады были остановиться при первом же «тпру». Рысак, ощерясь, вскинул голову, рванул, хозяин благим матом рявкнул на него, и нападавшие оторвались, закопошились где-то под копытами рысака. Петр Васильевич ощутил, как фаэтон, подкинув его, перескочил через растянувшееся на дороге тело.
Как ни постыла и тяжка казалась жизнь Петру Васильевичу, подыхать он все же пока не собирался. Что ж мудреного — вытянуть ноги, подохнуть? Это и всякая бессловесная тварь умеет. А вот уберечь в такую годину имение, сохранить да еще раздуть капиталы сумеет не каждый. Но все же каким беспутным стал мир! Так бы вот забился в свою конуру и ни на кого не глядел. И даже то, что когда-то тешило Петра Васильевича — людское внимание, почести, угождения, — теперь опротивело. Все вкусил и всему познал цену. Лебезят перед тобой, смахивают шапки, раскланиваются, но все это — пока ты силен, пока богат, славен, пока стоишь, как кряж. А — упаси бог! — споткнись, сейчас же тот, кто так благоволил к тебе, искал твоей дружбы, угождал и в пояс раскланивался, — сейчас же, не сходя с места, обернется и первым выхватит из тебя клок шерсти.
Порядком в этом году Петру Васильевичу, где по охоте, где поневоле, пришлось поскитаться по свету, повидать людей. Побывал он и в глухих хуторах и селах, которых и не пересчитаешь, — пальцев на руках не хватит; и в различных городах и городишках, вроде Царицына, Балашова, и даже в самом центре — в Питере. Наслушался всяческих толков, всяческих повстречал властителей, крупных и мелких, начиная от какой-нибудь станичной мелюзги, отставной козы барабанщиков и кончая всероссийским осетром Керенским. И почуял он: нет у России настоящей твердой хозяйской руки, некому вести ее. Оттого она, бедная, и горит, как в лихоманке, мучается, хужеет из месяца в месяц, не знает, в какой бок качнуться. Почуял он, что пахнет все это для него еще более горьким временем и горшей порухой. Нутром чуял это и не обманулся.
В ноябре, в самых первых числах, Петра Васильевича, как обухом по затылку, настигла весть: большевики в столице покончили с Временным правительством, взяли власть в свои руки и, образовав Совет народных комиссаров, издают декрет за декретом: войну долой, богатеев долой, чины и сословия отменяются, права на вечные земли тоже… По деревням и селам России, захолустьям и местечкам уже вытряхивают мужички из обогретых, веками насиженных гнезд помещиков, забирают монастырские, удельные, купеческие и всякие иные вечные участки.
Хуторяне к этому известию отнеслись по-разному, но никого оно так не взяло за живое, как старика Абанкина. Многие совершенно справедливо полагали, что если новая власть и новые законы и придутся кому солоно, так только тем, кто буржуйского класса (эти мало понятные слова, за которыми мерещилось что-то далекое и страшноватое, уже входили в обиход). Даже отец Евлампий, умеющий быть человеком светским, — и тот, стараясь быть на народе веселым, шутил: «Церковь, говорят, разлучат с государством. Ну, что ж: кум пешки, куме легче. Церковь сама себе государство». Но были и такие, и в первую очередь, конечно, старик Абанкин, которые никак не находили, над чем бы можно было пошутить, и, притаясь, ждали, как бы судьба не сыграла злую шутку над ними самими.
Петр Васильевич еще упорнее забивался в свою боковушку, сидел в ней часами и выползал оттуда хмурый, со взъерошенной бородой, которую, вопреки давнишней привычке, частенько теперь забывал расчесывать. Степан и другие батраки сперва думали, что хозяин в одиночку начал зашибать с горя, но потом убедились, что это не так. На глаза ему попадаться они по возможности теперь избегали — он делался с каждым днем все нетерпимее и придирчивей. Как выйдет во двор, так обязательно найдет какие- нибудь непорядки и за пустяк выругает. Но ругань его была уже не такой, как прежде, — властной, требовательной и короткой, как приказ, а какой-то надсадно-раздражительной. И не только батракам Петр Васильевич не давал теперь покоя, но и всей семье.
Особенно доставалось Наумовне. Никак она не могла угодить старику. Всю жизнь промаялась, белого свету не видела — угождала. До слепоты дожила, и опять все потрафляй. Ржавая пила, а не старик. Да хоть бы за дело пилил-то, уж не досадно было бы. А то так, ни за что ни про что. Сидит ровно сыч, и то не так и другое не эдак. То дюже кисло ему, то дюже пресно. А того не возьмет в толк, что ей уже не двадцать лет — бегать, высунув язык. И печь, и птица, и свиньи — все на ее руках. И по сю пору. А руки-то у нее не приставные ведь, уже ломят по ночам. Сроду не нанял ни одной работницы, все женой отыгрывается. Да смолоду уж такая доля: тогда еще и достатков не хватало, и сама Наумовна была покрепче, поухватистей. А теперь по ноздри всего, и все равно жадует. А что жена ног скоро таскать не будет — ему и в голову не приходит. А пора бы, давно пора дать ей, Наумовне, хоть помощницу, если нет смены. Надеялась на смену, на облегчение под старость — на снох надеялась, да, видно, понапрасну. Одного сына женили и то не в добрый час.
Между Трофимом и Петром Васильевичем за последние месяцы установились несколько своеобычные отношения. С потерей Нади Трофим как-то утратил и то, что старику больше всего в нем было по сердцу и за что он больше всего был привязан к нему: хозяйственную цепкость, смекалку, ревностность. С того времени как Трофим остался соломенным вдовцом, его словно бы подменили. Он стал совершенно равнодушен и к хозяйственным убыткам, и к хозяйственным прибыткам. Даже больше того: он стал просто нерадив ко всему, по-прежнему частенько пил и пропадал по ночам. У Петра Васильевича, глядя на это, переворачивалось нутро. Но он понимал молодость, понимал сына, считал его состояние делом наносным,