Несмотря на поздний час, ребята все еще куролесили в улице, катались с горки на пустыре, против Бережновых. Очистив дорогу, на которой они перед этим резвились — кто на салазках, кто на коньках, а кто и просто кувырком, — ребята, шмыгая носами, с любопытством уставились на служивых.
От ватаги отделился проворный паренек, в заячьем, сбившемся на затылок треухе, в распахнутом полушубке, крытом шинельным сукном, и, загребая снег большими, не по росту валенками, таща за собой салазки, бегом бросился за удалявшимися служивыми.
— Дядя Федя! — крикнул паренек срывающимся голосом. Подбежал к Федорову коню, испугав его подкатившимися под ноги салазками, и ухватился за жесткий, будто железный, дядин сапог в стремени.
— Мишка! Ах ты… мазурик! Ты? — Федор придержал коня. — Вот ты уж какой!
Он спрыгнул с седла, перекинул через голову коня поводья и, держа их одной рукой, другой обнял племянника, расцеловал его, разгоряченного и даже вспотевшего, нахоложенными, со снегом в усах губами.
— Да застегнись ты, жаркий! Простудишься! — и, любуясь племянником-крепышом, Федор потряс его за плечо. — Ишь ведь выдул! Посмотри-ка, тетя Надя! Какой молодец! Небось уж и христославить сам ходил, без провожатых, а?
Мишка и в самом деле вырос здорово: пополнел лицом и в плечах раздался — хоть в погонщики отдавай. Не отвечая на вопрос, скороговоркой защебетал, шаря пальцами по своему крытому полушубку и нащупывая застежки.
— А мы ждали вас, ждали… Давно ждем… Дедока говорит: «И что уж их так долго нет… Чего же они не едут?» Он сам хотел к вам ехать.
— Ну? Сам? За нами, значит?
— Ага. Чего же, говорит, они там, на этой станции, зажились? Все уже приехали, какие там с ними… А они — службистые какие! — и про дом забыли.
Выпаливая все это скороговоркой, он снизу вверх посматривал, часто хлопая от смущения глазами, то на улыбавшуюся Надю, то на Федора, назвать которого просто «Федькой», как звал раньше, он уже стеснялся. И на простодушном, затененном сумерками лице его явно светилось восхищение: ведь перед ним были настоящие служивые — ребячья гордость и зависть. А на Федоре, покачиваясь, и шашка висела, с медной раздвоенной головкой, побелевшей от холода, медным наконечником и темляком с махрами.
Надя, приветливо улыбаясь, слушала племянника — вылезти к нему из седла и опять взобраться ей было сейчас трудно, — и на сердце у нее, отягченном тревогой за встречу с семьей Парамоновых, становилось все легче. За Мишкиным бесхитростным щебетом, за его одновременным обращением и к Федору и к ней, Наде, чудились добрые признаки, чудилось доброе отношение всей семьи к их приезду.
А тот высвободился из объятий дяди и свой восторг перенес со служивых на их коней. Зашел наперед Федорову строевому, который, гремя удилами, выгрызал из снега клочок втоптанной просяной соломы, обхватил рукой его гривастую вытянутую шею, разившую потом, и начал другой рукой осторожно водить по закурчавившемуся, в сосульках храпу.
Федор смешливо сощурился и мельком искоса взглянул на Надю.
— Хочешь прокатиться? — спросил он у племянника, пошевеливая бровями: он заранее уже знал, что тот, конечно, только этого и дожидался. Федор закинул поводья, вскочил на коня и, втянув в седло Мишку с расплывшимся от восторга лицом, усадил его впереди себя.
Тот поплотнее прижался к нему, уселся кое-как, опираясь ногой о конскую шею, и, горделиво обернувшись к подошедшим друзьям, строго, баском сказал:
— Санька, салазки мои возьми!
Кони тронулись, и Мишка без нужды потряс поводьями, звякнул ими. Надя, перегибаясь в седле, ласково поглядывая на сосредоточенного и строгого племянника, попыталась завязать с ним разговор:
— Что же, Миша… как живете? Что у вас новенького? — спросила она.
Но малый весь был поглощен другим и, вопреки своей обычной говорливости, стал скуп на слова:
— А ничего, тетя Надя, все по-старому.
— Все по-старому? — недоверчиво переспросила Надя. — И нового ничего? А в школу… как? Ходишь в школу, учишься?
— Эт-то мы учимся. С Санькой вместе. В третьем классе мы… Куда, леший! — и дернул за поводья, словно бы конем правил не дядя, а он сам. — Андрей Лукич, учитель-то наш, сулился нам похвальный дать, да мы невзначай прищемили ему пальцы… дверями, он и осерчал.
— Во-он что! — с притворным сочувствием удивилась Надя. — Какое дело! И больно прищемили? До крови! Ах, друзья, друзья! А мама за это — что? Небось ругалась? А? И папаня ругался! Вот видишь…
Она помолчала, вглядываясь в улицу, в синеватую полутьму. Уже неподалеку, за снеговыми увалами, за пестрой россыпью крыш, кустов и плетней виднелась огромная в парамоновском палисаднике раина. В груди у Нади застучало сильнее. Она привстала на скользких стременах, не чувствуя затекших, смерзших ног, одернула задубевшую шинель, подвернула на коленях полы, поправила платок и, усаживаясь в седле половчее, опять повернулась к разговаривавшему с Федором племяннику:
— А что же, Миша, ты не похвалишься, не скажешь, — семья-то у вас прибавилась? Ведь мама… она родила?
…О том, что это должно было случиться, и вот-вот, на днях, Надя с Федором знали от Мишкиного папани, Алексея, который по первопутку наведывался к ним в Филоново — привозил харчи и домашние подарки, в том числе вот этот пуховый платок, что теперь Наде так пригодился.
— Мама-то? Ага. Родила. Она позавчера только… Ох, какой же леший он у тебя, дядя Федя! И так он и лезет! Ну, куда же ты?.. — И через дядину руку Мишка еще раз потянул за поводья, заставив коня недовольно мотнуть головой и спуститься в ухаб дороги, — Мама… она родила. Девчонку. Пищит, пищит, и ночью нет покоя.
Надя усмехнулась:
— Да? А говоришь — ничего нового!
Мишка потупился и смущенно зацарапал ногтем лоснившуюся под ним узорчатую оковку луки.
— Да я забыл… Ты про это разве?
Надя с Федором весело рассмеялись.
А Мишка встрепыхнулся и радостно закричал, заметив под окнами своего дома отца, закрывавшего ставни:
— Папаня, папаня, служивые!
Они проезжали уже соседский палисадник, о котором можно было только догадываться, так как из- под снега торчали одни лишь верхушки самых высоких груш, и видели: Алексей, держась за отцепленную ставню, помахал рукой в их сторону, затем быстро нагнулся — он стоял выше подоконника — и, постучав в озаренное лампой окно, торопливо прикрыв ставню, метнулся к воротам.
Пока служивые приблизились к воротам, обкиданным и справа и слева снеговыми запорошенными глыбами, они были уже во всю ширь распахнуты. В просвет был виден исслеженный двор и сутуло ковылявший по двору, от крыльца к воротам, Матвей Семенович: без шапки, в одной фланелевой распоясанной рубахе, новой, очень на нем топорщившейся, — должно быть только что надел ее. В руках большая икона, прислоненная к груди.
Служивые въехали во двор рядышком, как в строю. Возмужалые и повидавшие виды, они были в полной боевой форме. Даже строевые озиравшиеся кони их были с походными вьюками. Федор спустил на утоптанную стежку племянника, спешился, отдал ему поводья и подошел к Наде. Ей помогал Алексей: он придержал стремя, когда она вылезала из седла, и взял у нее коня. Надя стояла, отряхивая с шинели и платка снег, снимая с руки плеть, и застенчиво, немножко растерянно поглядывала на приближавшегося к ним, спотыкаясь, растроганного Матвея Семеновича. Федор кинул брату обе плети — свою и женину, — улыбнулся Наде, сказав: «Вот и кончились наши мучения», — и взял ее за подрагивавшую руку.
Так они — рука с рукой, как под венцом в церкви, — и подошли к старику, державшему за нижние углы икону, заслоняя ею вороную, с проседью, бороду. Икона эта, с отколотым краешком стекла вверху, была хорошо знакома Федору. С нею, еще новой и нарядной, он ходил когда-то по полям во время крестного молебствия в засушливый год, когда церковных икон и прочей утвари для всех желающих не хватило. У иконы этой с изображением Спасителя был еще немного смят венчик. Сейчас, в полутьме, рассмотреть этого