наказать непокорных жен. Но когда его мясистое тело взметнулось над лесом, почти касаясь островерхих елей, прозвучал громкий выстрел. Он потряс дремучий ельник и мгновенно смахнул с разлапистых веток горы снега. Межняк кувыркнулся в воздухе и, обдирая перья об острые иглы, упал на снег.
– Видал? – повернулся государь к холопу.
– Видал, Василий Иванович.
– С одного выстрела сразил, не каждый пищальник на такую меткость способен. Пойдем, Иван, глянуть хочу.
Межняк был красив, как и всякое дитя грешной любви. Он лежал распластанным на черной проталине, закинув бородатую голову далеко назад, там, где еще несколько минут назад шел поединок. Птица напоминала воина, почившего на поле брани, и Овчина-Оболенский едва сдержался, чтобы сжатыми пальцами не перекрестить застывшие очи.
– Хороша птица. – Василий Иванович поднял межняка за лапы, и тот, широко раскинув огромные крылья, будто застыл в последнем полете. – Эй, стольники, где вы там? В сумку петуха кладите да снесите в возок, а мы с князем Оболенским еще побродим.
– Повезло тебе, государь, – протянул князь, почти завистливо созерцая убиенную птицу. – Такой же большой, как глухарь, а вот мясо у него помягче голубиного будет.
– Верно, – мечтательно протянул Василий Иванович и вспомнил о том, что повелел стольникам запечь белорыбицу в глине. – Хорошо его в уксусе смочить, тогда оно нежнее куриного делается. – Глаза великого князя блаженно прикрылись, как будто он уже держал в своей руке ложку с наваристым супом.
Василий Иванович разбирался не только в охоте; каждый из бояр знал, что он на вкус определял любое мясо и мог сказать, как оно приготовлено, какие травы и в каком количестве положены в блюдо.
– Государь, – решил заговорить о главном Иван Федорович, – ожениться я надумал. Не век же мне холостым ходить. Ты уж, государь, благословил бы меня.
– А девку себе какую выбрал? Вы, князья, все заморских присматриваете. Может, турчанку темноволосую в жены метишь?
– Помилуй меня, великий государь! Разве я способен на такое? Из православных я девицу выбрал, Марусей кличут, из рода Холмских.
– А девка-то пригожа?
– Ликом приятна, а станом гибка.
– Хорошо, ежели так. Женись себе! Завтра ко двору с невестой придешь. Видеть хочу твою суженую, а если приглянется мне, так ожерелье подарю.
– Слушаюсь, государь Василий Иванович. – И князь, взяв в две руки протянутую государеву длань, коснулся губами ее прохладной кожи.
Овчина-Оболенский беременность Елены Васильевны воспринял как предостережение судьбы и решил расстаться с Глинской навсегда.
ПЕРВЕНЕЦ
Великая княгиня разродилась сыном в пятницу, в тот самый памятный день, когда вихрь в дугу скрутил на Архангельском соборе крест и порушил стены Чудова монастыря. В народе заговорили, что это черти праздновали бесовскую свадьбу, а потому младенец несет на себе дьявольскую отметину.
Во спасение новорожденного монахи во всех соборах Москвы промолились целую неделю в три смены, оружейники выправили упавший крест, и скоро дурная примета позабылась.
А на перекрестках, где для острастки нечистой силы московиты, по обыкновению, ставили кресты, государь повелел на перекладинах вывесить белые полотенца, чтобы задобрить суровую Параскеву Пятницу.
Так полотнища провисели полных три дня, а когда ткань замаралась от грязи и пыли, караульщики, оставленные для бережения, вернулись во дворец, и бродяги растащили рушники на обмотки.
Государево чадо окрестили Иваном. Сорок дней великий князь запрещал выносить дитя на улицу, чтобы лихие люди по ветру не навели на наследника порчу, а когда младенец окреп, он взял его на руки и вынес на Красное крыльцо, чтобы тот мог увидеть свою вотчину.
– Смотри, Иван Васильевич, – говорил государь, высоко подняв младенца над головой, – твоя эта земля! И город, и лес, и река. Все твое – куда глаза ни посмотрят!
Чадо совсем не интересовали бескрайние просторы русских земель, и он орал так истошно, что у стоявших рядом мамок закладывало в ушах.
– Я помру, все твое, сынок, будет! И двор московский, и людишки при нем.
– Ты бы дитятко, государь, не тискал, а то весь криком изойдет, – подсказала одна из мамок.
– Ничего, пусть крепость батюшкиного объятия сполна отведает. Кто его еще так прижмет, как не родной отец?
О том, кто у него народится, Василий Иванович начал мучиться едва ли не сразу после зачатия младенца. Повитухи, поглаживая живот Елены Васильевны, глаголили о том, что должна появиться дщерь. Недовольный таким пророчеством государь призвал в подмогу самого Филиппа Крутова, и тот, едва глянув на Елену, лежащую на постели, хмыкнул:
– От греха грех и родится.
– Чего ты мелешь такое, колдун, ты дело говори, – нахмурился великий князь. – Скажи, кто народится?
– Малец будет, государь. Но вот на радость ли? – И, ни с того ни с сего расхохотавшись, мельник покинул Постельную комнату.
Василий Иванович, вопреки заведенным обычаям, много времени отдавал сыну и, не стесняясь веселых улыбок боярышень, частенько качал сына в колыбели.
Наследник рос быстро и уже в девять месяцев, окруженный многочисленными мамками и боярышнями, криволапо семенил по московскому двору. А когда дитяте исполнился год, Василий Иванович торжественно протянул сыну золотое яблоко – символ самодержавной власти – и строго произнес:
– Владей! Здесь – все твое государство, и, смотри, в дерьмо державу не урони.
Яблоко оказалось любимой игрушкой наследника. Он без конца вертел его всяко, наблюдал за золотыми бликами, с радостным писком катал державу по полу. Но особенно Иван любил палить яблоком в кур. Выберет птицу покрупнее и что есть силы запустит державу в ее голову.
– Что это тебе? Снаряд, что ли, пушечный? – ругал не однажды несмышленого дитятю государь.
Вельможи дружно вздыхали и, глядя на то, как Иван, бегая по двору, сшибает с ног юродивых старух, сходились на том, что с наследником государству не повезло и было бы куда проще, ежели бы у великого князя народилась дщерь.
ПОЕДИНОК
С некоторых пор Овчина-Оболенский стал частенько наведываться в Пьяную слободу, которую государь специально отстроил для своих ближайших слуг, чтобы они могли после праведного труда выпить сладкой медовухи и откушать пирогов из великокняжеских подвалов.
Хозяин корчмы – дядька лет пятидесяти – держал для конюшего отдельный стол и припасал испанского вина. Боярин всегда платил три деньги за стакан, а потому, когда он перешагивал порог избы, мужичина вместе с дочерьми выходил навстречу гостю и низко кланялся.
– Давненько не захаживал, Иван Федорович, – и в этот раз чуть ли не до полу согнул шею хозяин.
– Едва добрался, – хмуро отвечал боярин. – Водяной нынче шибко раздражен. Мосты через Неглинную порушил, всю рыбу распугал, у Кремлевского бугра струг с рыбаками перевернул. Насилу вытащили, бедных. – Иван смахнул рукавом испарину, и стало ясно, что это именно он тянул из воды за шиворот тонущих рыбаков.
– Испанского вина тебе нужно выпить, князь, – посочувствовал хозяин.
Вино было крепким, и Ивану Федоровичу заметно полегчало уже после первого стакана.
В этой корчме собиралось едва ли не все московское боярство, которое любило отводить душу в долгих разговорах после претяжкой государевой службы.
Корчма понемногу заполнялась «лучшими людьми», как себя называла московская знать, и боярские дети,[27] стараясь не тревожить верхних вельмож, присаживались у дверей, где столы были поплоше, а вместо скатертей стелились разноцветные тряпицы.
– Чего же ты, князь, скучаешь? – подсел к Ивану Федоровичу окольничий Андрей Батурлин. – Или тебя