пропавшую вещь, которой у него никогда не было. А когда его спрашивали, чего же он ищет, то он отвечал:
– Двуручный меч. Не могу только вспомнить, куда я его положил.
– А зачем тебе меч? – дивясь, спрашивали приятели.
– Ну, как зачем? – искренне удивлялся тот. – Чтобы дать отпор врагам… Вон их сколько, – добавлял Лопухин и смотрел вдаль, очевидно, пытаясь сосчитать своих несуществующих врагов. – Сонмы…
И снова бросался искать свой меч. Под столом, креслом, постелью, даже за печью…
Такая «непоседуха» указывала на очевидное нарушение его психического состояния. Бывало, на вопросы своих товарищей или воспитателей он отвечал просто невпопад.
– Какое сегодня число, не подскажете? – спрашивали его.
– Благодарю, я сыт, – отвечал Гриша Лопухин.
– А сколько сейчас времени? – спрашивали его.
– Конечно, – некстати отвечал он. – Я с вами полностью согласен…
Он никого не слушал и не слышал. Он был весь в себе. Его внутренний диалог, очевидно, звучащий в его голове каждую минуту, понемногу разъедал его мозг хуже азотной кислоты или едкой щелочи.
– Пойдем погуляем в училищном парке? – предлагали ему приятели.
– Я уже отписал матушке на предыдущей неделе, – отвечал юноша.
Наконец директор училища, не на шутку обеспокоенный физическим и, главное, душевным состоянием Лопухина, пригласил к нему психиатра Павла Петровича Малиновского. Тот, осмотрев Гришу и поговорив с ним, вынес вердикт:
– Скоротечный тип душевного заболевания, вызванного тяжелейшим нервным потрясением. Необходима срочная госпитализация.
И Гришу отвезли. На Петергофскую дорогу, в Дом умалишенных, не столь давно отделившийся от Обуховской больницы в самостоятельную лечебницу, помещавшуюся ныне в особняке князя Петра Щербатова. О нем заботились. Старались, как гласил устав лечебницы, «обеспечить индивидуальный образ жизни в соответствии с психическим состоянием». Водили в церковь с хорами, устроенную в парадной зале, дабы просить помощи исцеления у Вседержителя, давали даже позвонить в церковные колокольца над главным входом в церковь и кормили по особой диете. Но… все тщетно, ничего не помогало. Гриша Лопухин буквально таял на глазах.
Однажды, позвонив с разрешения настоятеля в церковные колокольца, он горько, по-детски расплакался, что врачи лечебницы посчитали благоприятным признаком. И верно, Гриша стал спокойнее, перестал искать везде и всюду свой меч, чтобы было чем отражать «супостата», стал нормально питаться и даже прибавил в весе. Все говорило о начавшемся исцелении. Очевидно, вследствие этого служители лечебницы ослабили контроль за ним, что явилось впоследствии непоправимой ошибкой. И в одно прекрасное утро Гриша был найден прислоненным к стволу яблоньки Щербатовского сада с перерезанными запястьями рук. Причем он порезал их так, чтобы, в случае, если его найдут еще живым, порезанные вены невозможно было бы сшить: он резал одну вену в двух местах и вырывал ее кусок между порезами.
Из него вытекла почти вся кровь, когда его нашли. Спасти Гришу было невозможно, – он уже умирал. И всех, кто видел его в тот момент, поразило выражение его лица: оно было светло, спокойно, благостно и даже радостно. Очевидно, боль и мука отпустили его еще в последние мгновения жизни. И он увидел то, что простым смертным видеть не суждено. По крайней мере, в обычной жизни.
Его похоронили при часовенке, поставленной на погосте. Без креста, ибо самоубиение есть тяжкий грех, крепко противный Господу. Со временем могилка заросла травой и ромашками. Теми самыми, на которых, отрывая лепесток за лепестком, можно гадать: любит-не любит…
Свидание Давыдовского с Глафирой состоялось в Летнем саду. Барон Розен свел их вместе и теперь прогуливался поодаль, на достаточном расстоянии, чтобы видеть их, но не слышать душевной беседы.
Павел Давыдовский долго не мог начать разговор. Наконец, собравшись с духом, произнес:
– Вы прочли мое письмо к вам?
– Стихи? – потупила взор Глаша.
– Да…
– Прочла, – не сразу ответила она.
– Ну… и… как они вам? – неопределенно спросил Павел.
– У вас весьма своеобразный слог, – так же неопределенно ответила девушка.
– Я не про слог, Глафира Ивановна, – все более смелел Давыдовский. – Я касательно содержания стихов.
– Мне понравилось.
– Правда?
– Да. – Глаша подняла глаза и посмотрела на Павла. – И даже очень…
– Господи, как я счастлив! – снова вырвалось у Давыдовского.
Он едва сдержался, чтобы не броситься обнимать богиню Судьбы. И заметил, что Глашенька, осознав его состояние, даже не предприняла попытку отстраниться, чтобы не попасть в его объятия. Значит…. Значит, она тоже… То есть он ей не безразличен!
– Я все время вспоминаю нашу встречу на балу, – зачарованно произнес Павел. – Как мы с вами танцевали полонез. И вальс…
– И вальс, – эхом повторила Глаша и снова опустила прелестную головку: – Я тоже это вспоминаю…
Что значили эти последние слова Глашеньки, если не признание?
Как иначе их следовало понимать? И был ли в них какой иной смысл, кроме одного: Павел ей тоже нравится…
– Не смею спросить вас…
– Спрашивайте.
– Хорошо, – Павел тоже потупил взор. – Прошу заметить, что вы сами потребовали этого от меня.
– Говорите же! – В ее голосе послышались требовательные и в то же время умоляющие нотки.
– Значат ли ваши последние слова, что вы… тоже… – какое-то время Павел подбирал слова, хотел сказать «относитесь ко мне так же, как и я к вам?», но потом нашел в себе силы и выпалил: – любите меня?
Она так резко подняла голову, что Роман Розен, дефилирующий в конце аллеи, остановился и стал впрямую на них смотреть. Он, очевидно, понимал, что сейчас между ними совершается объяснение, – самое главное на первоначальном этапе любовных отношений.
– Вы слишком скоры, – не сразу ответила Глафира. – И слишком большое значение придаете словам. Я же словам предпочитаю поступки, которые для меня говорят больше слов…
– И что я должен сделать, чтобы доказать свою любовь к вам? – быстро спросил Павел. – Хотите, я сейчас залезу во-он на то дерево и без раздумий спрыгну с него? Или заберусь на памятник Крылову и закричу на весь мир, что люблю вас?
– Нет, не хочу, – засмеялась Глаша. – Не стоит лазать по деревьям и взбираться на памятники, тем более что вам за это может не поздоровиться. Я имела в виду совершенно иные поступки…
– Выходит, вы мне не верите? – сделал обиженное лицо Давыдовский. Юноша и правда вот-вот готов был обидеться.
Не верить ему? Не верить тому, что творится в его сердце? Да неужели она не видит, что он… что его…
– Я верю вам, – успокоила его Глаша и коснулась белоснежными пальчиками его ладони. Это ее прикосновение вызвало в душе Павла столь огромный и мощный вихрь самых разнообразных чувств, что он мгновенно забыл, что хотел обидеться на нее. – Я только сказала свое отношение к словам. Согласитесь, – девушка более чем нежно посмотрела на Павла, – что слова, не подкрепленные поступками, ровно ничего не значат…
В училище, в своей комнате он много думал над словами Глашеньки. Конечно, его отношение к словам было иным, нежели у нее: он им верил. И считал, что слова и без поступков, подкрепляющих их, все же значат немало.