защитить и все время боялся, что папа убьет маму из пистолета или заколет кинжалом. Мне мерещилась мама в крови. У младшей сестры Тани от пережитых ужасов открывалась рвота, а затем началась нервная болезнь – пляска святого Витта. Мне было пять лет, когда папа бросил в маму тяжелую хрустальную пепельницу. Правда, после подобных сцен у отца начиналось покаяние, совсем как у отца марктвеновского Гекльберри Финна. Но как только он выпивал, все повторялось. Когда я спустя годы начал пить, то стал узнавать в себе знакомые черты отца – матрица отпечаталась четко. Каждый из нас был искалеченный человек: отца изуродовала война, меня – послевоенное детство в оккупированном городе…
– А мы жили в Эберсвальде, небольшом таком уютном городке, – продолжал рассказ Высоцкий. – Нравы? Конечно, были примерно такими же. Самые яркие детские впечатления – походы в соседний лес на поиски оружия.
– …И мы в Кенигсберге бродили по заброшенным зданиям, – продолжал Шемякин, – забирались в танки, находили очень много оружия, какие-то странные предметы, которые начинали расковыривать, проникая в суть вещей, и они, конечно, взрывались. Это были мины… Страшные были случаи, я и сам немного поцарапан, мы постоянно разжигали костры, бросали туда патроны, нам все это нравилось…
– Мы жили в доме одной немки, звали ее, кажется, фрау Анна, – припоминал Высоцкий.
– А мою няньку звали фрау Берта. Ее дочка Хильда у нас прибирала…
Высоцкий и Шемякин по праву гордились фронтовым прошлым своих отцов, их орденами и медалями, полковничьими погонами.
– Мой отец был из кабардинских князей Кардановых, – любил рассказывать Михаил. – Наши предки еще у Ивана Грозного служили. Не смейся, род действительно древний, знатный, со своим гербом, флагом и даже гимном. В детстве отца усыновил белый офицер Шемякин, который потом погиб во время Гражданской. А пацана приютили красные кавалеристы Буденного. В 13 лет «сына полка» одним из первых наградили орденом Красного Знамени. Как-то он вынес из боя раненого комбрига Георгия Жукова. Сам пережил двенадцать тяжелых ранений, не только пулевых, но и сабельных. Но в анкетах в графе «происхождение» всегда писал: «Князь». С него за это шесть раз погоны снимали, дважды из партии исключали (правда, потом восстанавливали), из армии выгоняли, но он все равно не отрекался… В его характеристике, подписанной Жуковым, значилось: «Несмотря на свой возраст, тов. Шемякин обладает исключительной храбростью, способностями и выносливостью».
Историю знакомства родителей Михаил знал наизусть. Она была романтична. Мама – Юлия Предтеченская, изящная, гибкая, артистичная, с детства работала в цирке. Когда на одном из представлений побывал Шемякин-старший, ему безумно понравилось выступление группы джигитов Тугановых, но особенно – юная гимнастка. Он закатил грандиозный банкет и произнес такую зажигательную речь о красной кавалерии, что все цирковые джигиты ушли добровольцами в Красную армию, а Юлию определили в разведку. Кстати, фамилия столбовых дворян Предтеченских была хорошо известна в дореволюционной России. Отец Юлии был выпускником Кронштадтского училища гардемаринов, а мама – Смольного института благородных девиц.
После Германии Шемякины вернулись в любимый мамин город – Ленинград. Отцу здесь не нравилось. В 57-м, когда началась травля Георгия Константиновича Жукова, горячий полковник вместе с четырьмя другими офицерами приехал в Подмосковье, на дачу опального маршала, чтобы выразить ему свою преданность. Через несколько дней Шемякину категорично «предложили» уйти в отставку. И он отправился к генералу Плиеву, который собирал под свое крыло верных казаков стареть вместе с ним. Так расстались родители.
Бывшая разведчица Юлия Предтеченская вспомнила о своем творческом призвании и пошла работать сначала в театр кукол-марионеток, а потом перешла в Мариинский. «Мне всегда было жаль ее, – вспоминал Михаил. – Она обожала розы, ей дарили цветы после каждого спектакля, но она так и не узнала, как они пахнут, потому что с рождения не чувствовала никаких запахов».
Когда мама впервые повела сына в Эрмитаж, у мальчика поднялась температура и он упал в обморок. Так определилась судьба. Взамен обычной он пошел учиться в среднюю художественную школу имени Репина при Академии художеств. Началось самостоятельное открытие имен, дотоле не упоминавшихся и не изучаемых по программе, раннее творческое созревание, и юношеское нетерпение, и естественный для юности порыв – отказ от устоявшихся традиций в искусстве и в жизни.
«Я отлично понимал, – говорил Шемякин, – то, что нам преподают, серьезного художника из меня не сделает, но в Академии художеств была замечательная библиотека – в ней я и занимался самообразованием. В то время было запрещено выдавать книги по современному искусству. Все они были помечены различными красненькими наклейками, кружками, квадратами и треугольниками. Кружок обозначал особо опасные книги (их выдавали только тем, кто давно состоял в партии), книги с квадратиками брали профессора. А нам не полагалось ничего, и мы прибегали к различным ухищрениям (в том числе и к флирту с библиотекаршами). Библиотека в то время работала до двух часов ночи, и доступ к современному искусству мы получали после двенадцати. Мы интересовались тем, что не укладывалось в каноны соцреализма, копировали русские иконы, и это считалось серьезным отклонением от психических норм. Я был домашним ребенком, и каждый вечер уезжал домой, а часть моих приятелей жила в интернате. Однажды ночью туда подъехала машина «Скорой помощи» и детишек по списку начали выволакивать из кроватей – их отправляли на принудительное лечение за то, что они слишком много копировали старых мастеров и изучали русскую икону. На следующий день устроили собрание, на нем выступал какой-то представитель райкома КПСС. Копию «Распятия» Грюневальда, сделанную моим другом, очень талантливым мальчиком (работа была просто замечательной), он назвал свидетельством шизофрении…
Государству нужно было с кем-то бороться. Вот и боролись с нами… Почти все проходили через психушки или посадки. В наших подпольных компаниях, если ты где-то не побывал, то к тебе относились с большим подозрением: а не стукач ли ты?..»
В клинике имени Осипова Шемякин провел шесть месяцев. Когда маме сказали, что раньше чем через два-три года сына домой не отпустят, она подняла на ноги именитых адвокатов и добилась, чтобы Михаила передали ей на поруки как инвалида. При выписке профессор Случевский сказал:
– До скорого свидания, Миша.
– Прощайте, профессор.
– Нет, до свидания, до скорого, – повторил многоопытный психиатр.
– А почему «до скорого»?! – не выдержал Михаил. – Что это значит?!
– А те, кто у нас побывал, обычно становятся нашими добрыми друзьями…
Из художественной школы вчерашнего пациента психушки, естественно, убрали. Сначала он пошел в почтальоны. А потом стал… послушником Псковско-Печерского монастыря у отца Алилия. «Я там что-то реставрировал, подмазывал, но в основном мне надо было подавать на стол и убирать, – рассказывал молодой келейник Михаил. – Столкнувшись с монашеской жизнью, я испытал разочарование. Пить по- черному я научился именно в монастыре…»
Он разочаровался не в Боге, не в религии, а в укладе монашеского бытия. Настоятель монастыря был отставной военный, и по вечерам он устраивал обязательное офицерское собрание, то есть застолье. Чуть не на второй день архиерей призвал нового послушника к себе: «Выпей!» Правила были строгие: не станешь пить – отправят в сарай. Ослушаться было невозможно. «Пить надо было, чтобы песни петь ночью, плясать. У него были цыганские пластинки. А «коньяк по-архиерейски» подавали в сталинских таких фужерах, хрустальных, литр можно влить. Туда наливался коньяк «Двин», а оставшееся место заполнялось почти кипящим молоком, только с плиты. И вот эту огненную бурду надо было выпить залпом. Для начала вы просто падаете. Приход, конечно, нереальный… Так и пил каждый день, пока домой не вернулся», – живописуя, каялся Шемякин.
В Питере он почувствовал себя совсем уж скверно. Сказывались жестокие эксперименты, которые проводили над ним добрые лекари в клинике имени Осипова, последствия воздействия психотропных препаратов, постоянных инсулиновых инъекций. Чтобы поскорее вытравить из себя всю эту химию, Шемякин уехал в горы, в Сванетию. Целый год он бродяжничал по Кавказу. Общался с местными монахами, которые жили в секретных скитах. Питался подножным кормом, ночевал в пещерах, кутаясь в тонкий подрясник. Работать не мог: брал в руки карандаш, и от беспричинного страха по лбу ручьями тек пот…
Решил вернуться домой только тогда, когда понял, что силы стали возвращаться. Устроился такелажником. «Я понимал, что мне нужно продолжать образование, – рассказывал Шемякин, – а его можно