что рассказывал о своей новой жизни, а я расспрашивать не считал возможным — понимал, что он обязан все держать в секрете.
Не очень-то ладился и разговор на более общие темы — насчет того, что происходит в стране. Брежнев еще был жив, и что тогда говорилось на московских кухнях, известно. Но мог ли я обсуждать все это с моим другом? Разумеется, я не боялся, что он на меня донесет. Я убедился в его порядочности. Я думал о том, как бы своими разговорами не поставить его в двойственное положение.
Однажды он пришел ко мне с женой и товарищем, с которым вместе учился: аккуратный, неприметный молодой человек с очень внимательным взглядом. Они уже были веселые, а у меня хорошо добавили. В какой-то момент жена моего друга отвела меня в сторону:
— Обратил внимание, что мой пьет, а этот только пригубливает? Завтра доложит куратору курса, что мой злоупотребляет алкоголем.
— Зачем? — удивился я.
— Распределение близится. Завидных мест мало, а желающих много.
Молодые люди, польстившиеся в основном на возможность работать за границей, выбрали сферу деятельности, в которой отменялись все правила морали и нравственности.
Своего рода антимир.
Готовили их к работе, смысл которой состоял в том, чтобы совершать недостойные поступки. И заставлять других идти на преступление: красть документы, выдавать секреты, лгать всем, включая самых близких людей, брать деньги за воровство, предавать друзей и родину. И при этом знать, что агент, которого ты склонил к сотрудничеству, может закончить свои дни на электрическом стуле.
— Забудь о сантиментах, — сказал мне в известном здании на Лубянке еще при советской власти один полковник, который по установленному порядку цензурировал рукопись моей детективной повести. — Это жестокие мужские игры. Играть в них не каждый может.
Конечно. Для того чтобы с чистой совестью заставлять других преступать закон и мораль, надо что- то сломать и в себе. Аморальными циниками, как и солдатами, не рождаются, а становятся.
Через год после того, как мы закончили университет, Виталия Александровича сняли с работы. Сняли по-иезуитски или, точнее говоря, по-партийному. Вызвали в ЦК.
— Вы больше не можете занимать ответственный пост, — сказал заведующий отделом пропаганды ЦК. — Вам нужно перейти на менее видную работу.
— Почему? — спросил он. — Какие ошибки я совершил?
— Вы сами все знаете, — был ответ. — Идите и подумайте.
Заведующий отделом ЦК, как выяснилось потом, напрасно напускал на себя важность. Он сам не знал причину. Ему поручили провести разговор, ничего не объяснив. Это была тайна, до которой его не допустили.
Трагедия для отца была двойная. Во-первых, его, газетчика до мозга костей, отлучили от любимой газеты и от журналистики вообще. Во-вторых, в нашем доме надолго замолчал телефон. Куда-то вмиг исчезли многочисленные друзья-приятели, напуганные необъяснимой опалой.
Перестал к нам приходить и мой лучший друг.
Он по-прежнему мне звонил. Мы встречались у него или на улице, но нашего дома он избегал. Я не сразу обратил на это внимание. Задумался только в тот день, когда он закончил двухлетний курс в разведшколе, получил еще одну звездочку на несуществующие погоны и был распределен в первое главное управление КГБ.
Мне казалось, что в этот день он мог бы зайти и поблагодарить человека, который когда-то помог ему. Но моего отца, с которым раньше любил советоваться на самые разные темы, в том числе глубоко личные, он теперь избегал. Он стал другим человеком. Наверное, моя дружба уже не была ему нужна.
Он не сумел превратиться в законченного, холодного и беспринципного циника, которым лучше всего быть на той стезе, которую он себе выбрал. Он явно ощущал, что поступает не так, как следовало. Я думаю, ему это было очень неприятно. Он был рожден открытым и добрым. Но по-другому он уже не мог. Он жил в антимире и подчинялся его законам.
Ему еще раз повезло. В стране, которой он занимался, произошел крупный провал. Один из сотрудников резидентуры ушел на Запад. Разумеется, засвеченными оказались все, с кем перебежчик работал на этом направлении; их пришлось отозвать в Москву и срочно искать замену среди тех, кого он не знал. Не знал он тех, кто только что отучился и пришел в отдел. Для молодой поросли, которой в ином случае предстояло несколько лет протирать штаны в Ясеневе и ждать, пока старшее поколение подвинется, сразу открылись завидные места в резидентуре.
Но места все же были разные. Мой друг не хотел работать в посольстве или консульстве. Он мечтал о журналистском прикрытии.
— Посольские живут вместе, в одном здании на территории посольства, все друг за другом следят: что купил, что жена на обед приготовила, куда поехал. Лишнего шага без разрешения не сделаешь, — объяснил он мне. — А журналисты живут отдельно, в городе, сами собой распоряжаются и в посольских дрязгах и интригах не участвуют.
Ему нужно было продемонстрировать своему начальству, что он может работать журналистом. Я написал несколько заметок, подписал его фамилией и напечатал в нашем журнале. Вскоре он уехал.
Там мы встретились один раз — столкнулись нос к носу в посольстве, когда я приехал в эту страну на неделю в командировку. Пошли к нему домой. Я вспоминал, кого из общих приятелей по факультету видел, чем они занимаются. Он курил в форточку и рассказывал о трудных отношениях с начальником, об общей атмосфере в резидентуре, где ревностно относятся к чужим успехам, и о мерзких нравах советской колонии.
Я не видел его больше года. Мне казалось, что в Москве, еще никуда не поехав, он был куда веселее и оптимистичнее. О тридцатилетнем человеке нельзя сказать — «постарел», но он, несомненно, выглядел и чувствовал себя значительно старше своих лет. И, как мне показалось, эти годы были прожиты отнюдь не в радости и душевном комфорте.
Страх перед разоблачением и арестом — вот что быстрее всего старит разведчика. Но в стране, против которой работал мой друг, иностранных шпионов не сажают, а всего лишь просят уехать. Идеальная, можно сказать, для шпионажа страна.
Он пошел меня провожать и спросил, помню ли я нашего однокурсника, который пошел во второе главное (контрразведка) управление КГБ.
— В Москве перед отъездом, — сказал он, — я его встретил. Он взахлеб стал расписывать, как ему нравится служба, как он добился права поехать в Афганистан и как там было хорошо. Я по глупости спросил: «А зачем ты так рвался в Афганистан?» Он на меня окрысился: «Разве ты не считаешь своим долгом чекиста туда попроситься?» Как на врага смотрел, ей-богу. Полчаса пришлось доказывать, что я свой, такой же, как он, и тоже мечтаю об Афганистане…
Нет, верный дзержинец из моего друга не получился. Добрые начала, заложенные в его генетическом коде, сопротивлялись чекистской науке. Он делал все, что от него требовалось, что нужно было для успеха, для той жизни, которая казалась ему завидной, но это было насилием над самим собой.
Сходный случай описал Александр Бек в романе «Новое назначение», который первоначально хотел назвать «Сшибка». Это слово «сшибка» означает внутреннее столкновение служебного долга и совести, которое разрушает организм. Герой Александра Бека в конце концов заболевает раком. Мне кажется, что с моим лучшим другом произошло нечто подобное. Я думаю, что его крепкий организм служил бы ему долго, не пожелай он когда-то во что бы то ни стало поступить в КГБ и стать разведчиком.
Вновь мы встретились через два года, когда он вернулся на родину насовсем и пришел ко мне в редакцию уже неизлечимо больной. А я ни о чем не подозревал и не мог разговаривать с ним откровенно. Мне было обидно, что он так легко пожертвовал нашей дружбой.
Столько лет я кляну себя за то, что не почувствовал тогда его боли, его страдания, возмущения несправедливостью судьбы. Почему он должен был уйти из жизни так рано, оставив на земле очаровательную жену и маленького сына?
Если бы я только знал, что вижу его в последний раз…