которые с одной стороны открывались прямо наружу с той стороны дома, которая разрушилась окончательно. В самом конце коридора была комната, которая, если не считать дыры в потолке, сохранилась вполне сносно. Здесь-то и стоял диван между стенами, увешанными полками, на которых еще осталось несколько книг в заплесневевших кожаных переплетах, с пожелтевшими, изъеденными червями страницами, покрытыми пятнами сырости. На полу я нашел полусгнившую позолоченную раму без стекла, обрамлявшую старую фотографию некогда белого, а теперь пожелтевшего парохода с высокой, скошенной назад трубой. Пароход стоял на якоре в сероватой морской воде неподалеку от берега с серыми пальмами, обрамлявшими картину своими изогнутыми стволами и обтрепанными листьями. Я нашел также воду. Старый, потрескавшийся резиновый шланг лежал свернутый под стеной дома. Оказалось, что он прикреплен к водопроводному крану, скрытому зарослями плюща. Как ни странно, кран не заржавел окончательно, и я был вне себя от радости, когда увидел, как брызнувшая струя из ржаво-красной превратилась в прозрачную и сверкнула в лучах солнца, точно начищенное до блеска серебро.
Сперва меня просто забавляла мысль о том, что я нашел место, где могу укрыться, место, о котором кроме меня никто не знает. В течение нескольких предыдущих недель я незаметно утаскивал из дома родителей разные необходимые вещи — книги, консервы, несколько пачек печенья, кухонную утварь, спальный мешок, транзистор и штормовой фонарь. Я обнаружил, что смогу уместиться на покрытом плесенью диване, если буду лежать на боку, согнув ноги. Это будет постель для меня. Светлые часы дня я использовал на то, чтобы устроиться, а когда наступили сумерки бывшая библиотека виллы стала почти похожа на дом. Я подбадривал сам себя, слушая по транзистору концерт Брамса, потом нагрел на примусе жестянку с томатным супом. Итак, я все же сделал это. Я ушел из дому, мой замысел воплотился в действительность. И все-таки мне трудно было заснуть здесь в первую ночь. Я долго лежал, прислушиваясь к далекому шуму автомобилей на шоссе и к возне мышей под полом и пытаясь различить созвездия на небе. Несмотря на тщательные приготовления, я кое о чем не подумал, например о туалетной бумаге. Она понадобилась мне утром, когда меня разбудил яркий луч солнца, от которого заблестели капельки росы на моем спальном мешке. Я отправился в густую траву, доходившую мне до колен, и в последующие дни я всякий раз выбирал другое место. Не прошло и недели, как я побывал везде вблизи дома и вернулся обратно к исходному пункту. Но к этому времени экскременты уже засохли и не издавали никакого запаха, а остальное довершила земля. Мои штаны намокли от росы, когда я в первый раз пошел по тропке в заросли, подняв руки кверху, чтобы не уколоться о шипы и не обжечься крапивой. Сидя на корточках в глубине сада, я глядел на дом и представлял себе, что окно в мое новое жилище — это квадратный зрачок, который смотрит на меня не мигая. Я не взял с собою школьный ранец, и моя забывчивость помогла мне принять окончательное решение больше не ходить в школу. В утренние часы я шатался по дорогам и воровал продукты с заднего хода супермаркетов, где разгружались машины с товаром, а в послеобеденное время лежал на диване и читал или следил, как по моей комнате летают птички.
Я быстро привык к неудобствам и приспособился к особенностям своего нового существования. Я привык даже к мышам и продвинулся в этом настолько, что взял их под свое покровительство. Развалины были естественным местом встречи всех бездомных и одичавших, живших окрест, так что я во время своих грабительских набегов на супермаркеты раздобыл несколько жестянок кошачьей еды, но по ночам я мог убедиться, что кошки все же предпочитали естественную добычу. Я даже сумел в какой-то мере наладить собственную гигиену. Каждое утро я мылся холодной водой из-под крана, который обнаружил за домом, а потом стирал нижнее белье, колотя им о камень, как это делали африканские женщины в какой-то телепередаче. Я чувствовал себя Робинзоном Крузо, добровольно поселившимся на пустынном острове, который он неожиданно отыскал посреди почти космического однообразия бесконечных ухоженных садов в этом квартале вилл. Слушать радио для меня было все равно, что принимать сигналы с какой-то дальней планеты, а когда я однажды днем услышал в новостях о том, что разыскивается мальчик, а потом было названо мое имя и перечислены мои приметы, то в первый момент подумал, что речь, вероятно, идет о странном совпадении, о каком-то неизвестном мне двойнике. Конечно, мысль о том, что моих родителей встревожит мое исчезновение, приходила мне на ум, хотя у них и своих проблем хватало, но я не собирался обнаруживать себя. Меня приводила в восторг мысль о том, что я — один из тех пропавших без вести, о которых слышишь время от времени и которых разыскивают с помощью невода на дне озер или в мергельных ямах. Я вспоминал озорную реплику Лесли Ховарда из «Красного Пимпернеля»: «Ищут там, и ищут тут, Пимпернеля не найдут. Французишки сбились с ног: куда он подеваться мог? Ты поди-ка угадай — в ад попал он или в рай. Где же прячется теперь этот чертов Пимпернель?» Иногда, когда моя мать уединялась в спальне, она, полуизвиняясь, оправдывала себя тем, что ей надо побыть «самой собой». Теперь я понимал, что она имела в виду. Наконец-то и я мог побыть «самим собой», далеко от их бесстрастных разглагольствований и бессмысленных планов. Но я был «самим собой» только потому, что забыл самого себя в моих развалинах, затерянный среди книг и бесконечной смены солнечных пятен и световых полос и тени от нагромождения балок и остатков крыши. Погружаясь в мечты и углубляясь в себя, я оказывался всего ближе к малозаметным деталям видимого мира. Я забыл о времени и обо всем, что знал. Мои глаза снова обрели способность видеть мир вокруг меня, точно я пробудился от оглушающего влияния мыслей и слов. По вечерам, гуляя в саду, я видел, как свет поглощается травой, каждой былинкой, а мой заброшенный дом окутывает синева. Сидя в траве с закрытыми глазами, я чувствовал, как последние лучи солнца исчезают с моего лица, и творил, словно собственную литургию, языческую вечернюю молитву. Это было несколько строк из стихотворения, которое мы читали на уроке английского языка. Я не запомнил имени поэта, но первые строчки стиха врезались в мою память, как мантра. Они объясняли мне, что я чувствовал, даже больше, чем реплика Лесли Ховарда: «Я никто, а кто ты? Ты ведь тоже никто? Тогда мы с тобой пара. Молчи! Они объявятся, ты знаешь. Как тоскливо быть кем-то, ты становишься общедоступным, как лягушка…» Остальное я не запомнил, лишь образ общедоступных лягушек вставал в моем воображении всякий раз, когда я слышал по радио, как они выкрикивали свои новости, свои суждения, объявления о розыске, результаты спортлото, сообщения о фарватерах прямо в мою накрапывающую, шуршащую, щелкающую, шелестящую тишину.
Это время вспоминается мне так, будто я прожил там целое лето. На самом же деле не прошло и двух недель. Я уже не помню теперь, каким образом мой отец нашел меня. Но в один прекрасный день он оказался у железной изгороди моей «виллы». Он стоял и звал меня, кротко и боязливо, как всегда, словно я был сбежавшим от него котом. Я показал ему дорогу через развалины, указывая, куда ставить ногу, и когда усадил его на диван, то вежливо, как воспитанный мальчик, спросил, не хочет ли он выпить стакан воды. Он долго рассматривал воду на свет, прежде чем пригубить из стакана, точно не вполне доверял мне. «Так вот где ты прячешься», — сказал он. Я ответил, что вовсе не прячусь, а просто переехал сюда на житье, и он бросил на меня ласковый взгляд. Потом сообщил, что тоже ушел из дому. Он ведь так много ездит по свету, он нашел себе жилье в городе. И сказал, что мать скучает по мне, и у него был такой вид, будто он сам в это верит. Я спросил, страдает ли он. Да, ответил отец и улыбнулся почти извиняющейся улыбкой. Он похвалил меня за то, что я так удобно устроился, и рассмеялся, когда я рассказал ему, каким образом добываю себе пропитание. Перед уходом он оставил мне пачку стокроновых банкнот, чтобы я мог, как он выразился, «отовариваться более приличным способом». Отец не пытался уговорить меня покинуть мое убежище. Он знал, что теперь, раз уж я все равно обнаружен, это было бы излишне. Он постоял немного, перед тем как попрощаться, и я обнял его. Он был этим поражен. Теперь, думая о своем отце, я предпочитаю видеть его таким, как в тот раз, когда он обернулся и на прощанье помахал мне, стоящему среди битого кирпича и треснувших балок.
На другой день я вернулся домой. Моя мать сообщила мне, что отец уехал в Йемен на много месяцев и будет там руководить строительством турбогенератора. Она постаралась как можно лучше войти в роль одинокой, заботливой матери, особенно в течение той недели, когда развод моих родителей обсуждался на первых страницах цветных еженедельников. Однажды в воскресенье она даже испекла печенье. Но вскоре она снова стала проводить дни за закрытыми дверями своей спальни и часто возвращалась домой не раньше утра следующего дня. Однажды вечером, стоя перед зеркалом в прихожей и подкрашивая веки в ожидании, когда за ней придет такси, она вдруг обернулась ко мне и сказала так, словно это только что пришло ей в голову, что мой отец — тряпка и слюнтяй. Я хотел ответить, взять его под защиту, но промолчал, злясь за это на самого себя. Эти два коротких словечка так и повисли в воздухе, когда она, послав мне быстрый воздушный поцелуй, вышла к поджидавшей ее машине. Мы предоставили друг друга самим себе. Иногда она ночевала у своих то и дело меняющихся любовников, иногда они проводили ночь у