уехать домой. Он не скорбел по умершему, видя смерть усадьбы, что казалось ему равносильным убийству.
Он так и сказал обоим сыновьям умершего, войдя перед отъездом в дом. Они не знали, как и куда приложить руки, а ведь даже женщины понимали, что требовалось в жизни. Когда же он сказал о собаке, которую видел около хлева, старший спросил:
— Что за собака?
Вульф ему ничего не ответил. Затем произнес:
— Моя дочь сказала, что усадьба Эда потеряла честь. Она оказалась даже более права, чем я ожидал.
Его слова услышала вдова умершего, вошедшая в комнату, где те были. В руках у нее был кусок холста, который предназначался для покрывала мертвецу.
— Если бы вы поговорили с фон Арнсбергом, крестьянин Вульф, и сказали ему, чтобы он не присылал сюда чужака… — Она не смогла продолжить от нахлынувших чувств.
Маленькие ребятишки окружили ее. При виде этой сцены Вульфа охватил жар, как при лихорадке.
— Я поговорю с ним, — пообещал он и уехал.
На похороны он послал свою дочь. Самому ему не хотелось более появляться в заброшенной усадьбе.
Оказалось, что умерший действительно имел с графом некую договоренность, и вскоре после похорон в усадьбе появился доверенный представитель фон Арнсберга, чтобы забрать корову и лошадь. Семейству Эда стало ясно, что они потеряли свою свободу. И произошло это даже раньше, чем жалкий, всеми заброшенный пес последовал за своим хозяином.
Тюдель Веллер
Хулиган как герой
— Во всяком случае, они, должно быть, хитрее нас, поскольку находятся в верхах нашего дорогого отечества, тогда как мы копошимся внизу. И мы платим двенадцать процентов в качестве налогов…
Эти слова возвратили его к реальности.
— Прежде всего я намереваюсь, наконец, внимательно взглянуть на все это, — произнес он. — Плохо, конечно, что я впервые слышу об этом. Может быть, нам удастся добиться скидки.
— Ты хочешь увидеться с Лёвенштайном? — спросила удивленно его мать.
— А почему бы и нет? Он не станет вести себя как индюк.
— Никуда ты не пойдешь, Петер. Ведь в нужде мы были согласны на все и подписали все, что нам подсунули.
— Ты собираешься сейчас уйти? — вмешалась в разговор его сестра.
— Конечно, но только после того, как все выясню. В конце концов, — он глубоко вздохнул, — мне надо разобраться. Все ли идет правильно? Вообще-то такая мысль появилась у меня уже давно.
Лицо старой женщины просияло.
— Было бы великолепно, если бы тебе удалось сделать это, Петер. Но на что ты будешь жить? Ты же знаешь наше нынешнее положение!
— Попытаюсь продержаться, устроюсь на работу. Я слышал о парнях, которые по ночам работают на заводах, а днем сидят в лекционных залах. Разве я не смогу поступить так же?
Он посмотрел в лица домочадцев с некоторым триумфом и большой уверенностью. Его мать, как он видел, была с ним согласна. Какие же матери не будут согласны, если речь идет о светлом будущем их любимых сыновей?
— А мы, — сказала она, показывая на дочь, — потеснимся и станем сдавать несколько комнат в аренду. Таким образом мы тоже сможем помочь нашему студенту.
Но он ничего не хотел об этом и слышать.
— У меня и так все будет хорошо, мама. Но сначала я хочу устроить этому двенадцатипроцентному еврею головомойку.
Однако сказать проще, чем сделать. Он направился на Постштрассе — к зданию, похожему на дворец. Справа от входной двери блестела белая мраморная дощечка, на которой золотыми буквами было начертано: «Зигфрид Лёвенштайн. Недвижимость, ипотека, покупка и продажа земельной собственности, ссуды».
«Ничего себе, — пробормотал про себя молодой человек. — Все довольно просто: лучше жить в анфиладе комнат, чем в сарае, да еще платя двенадцать процентов».
Ярость закипела в нем.
Ему никогда не приходилось сталкиваться с избранным сыном Израилевым. Он их не терпел, сам не зная почему: видимо, это было у него в крови. А кроме того, он получил поучительный урок в дни своего детства. Он не любил вспоминать об этом. История была грязной, еврейской. А этот Лёвенштайн жил во дворце, вне всяких сомнений.
И вот теперь молодой парень, которого звали Петер Мёнкеман, стоял у украшенной орнаментом двери. Если правильно, трезво и четко взглянуть на вещи, он пришел сюда как ничтожный, скромный проситель. И гнев его ничего не значил. А появился он от бессилия. На роль просителя он не подходил…
Принял его старший клерк, под началом которого находилась целая дюжина служащих, сидевших, уткнувшись в бумаги, за своими столами.
— Что вы имеете в виду? Вы хотите переговорить с господином Лёвенштайном? Переговорить с ним лично, так я вас понял? Это может сказать любой! А что вам от него нужно? Речь идет об ипотеке, не так ли?
— Да, вопрос об ипотеке.
— Отлично. Ну и в чем дело? Вы можете разрешить свой вопрос со мной, молодой человек. Вы думаете, что у босса есть время для подобных дел?
— Во-первых, — ответил Петер Мёнкеман, — я вам не молодой человек, понятно? Во-вторых, я хочу видеть Зигфрида Лёвенштайна лично. И побыстрее, насколько это возможно.
Все выглядело так, что этот молодой человек добьется своей цели. Но в этот момент произошло нечто неожиданное.
Старший клерк с официальным видом выпрямил сутулую спину и снисходительно сказал:
— По всей видимости, вы пришли сюда по делу, которое вас лично не касается. Скорее всего, вы пришли по просьбе ваших родителей. Поэтому вы должны сначала предъявить нам доверенность на право выступать от их имени.
— Но я зашел к вам в связи с возможным снижением ставки по просьбе матери, — запротестовал Петер.
— Вот об этом я и говорю, — повторил клерк, покачав головой. — Вы должны предъявить это поручение в письменной форме, сказать-то ведь можно что угодно.
Таким образом, Петеру пришлось возвратиться домой ни с чем, но он решил так этого не оставлять.
Появившись там вновь с требуемой доверенностью матери, заверенной в полиции, Петер старался держать себя в руках, чтобы не сорваться.
Наконец, он оказался перед Зигфридом Лёвенштайном. Этого клерк предотвратить не смог.
Широкоплечий и грузный, тот сидел в большом кресле за письменным столом, заваленным документами и бумагами. Щеки на его обрюзгшем лице отвисли. Под его острыми глазами цвета чернил висели мешки, словно подушки. Затылка у него вообще не было, голова, казалось, сидела прямо на плечах, высоко поднятых над жирным торсом.
Он почти не пошевелился, когда к нему вошел Петер Мёнкеман, лишь слегка приподнял голову. Петер выпалил скороговоркой:
— Двенадцать процентов — слишком много. Не хватит ли половины?
Слова его прозвучали не слишком-то раболепно.
— О чем идет речь? — спросил толстяк, подняв голову. Видимо, он ничего не понял, а может быть, и не слушал.
Молодой человек повторил сказанное.
— Кто пропустил вас ко мне? — спросил Лёвенштайн.
— Никто. Я пришел к вам, потому что только вы можете решить вопрос о снижении процентной ставки.
— Снижение… — как эхо повторил толстяк с глубоким изумлением. — Правильно ли я расслышал это слово?
— Да, правильно! Вы, в конце концов, должны согласиться, что двенадцать процентов значат… — Он хотел было сказать «ростовщичество», но сдержался. Может быть, оставаясь благоразумным, он сможет чего-то добиться. — Двенадцать процентов в течение долгого времени становятся для нас невыносимыми, учитывая еще, что отец недавно умер и у нас нет заработков, — закончил он свою мысль.
Лёвенштайн опять склонился над столом, произнеся:
— Идите к моему старшему клерку.
— Но я только что от него, — возразил молодой человек. — По этому вопросу он не может принять решения. Хотел бы услышать от вас, как быть дальше. Он и так затянул эту проблему. Я уже устал ходить туда-сюда. Вам это понятно?
Нет, Лёвенштайн не хотел ничего понимать, в особенности тон, которым с ним разговаривали.
Он снова поднял голову и посмотрел на говорившего с удивлением. Во взгляде своего оппонента он разглядел явные ненависть и презрение. Парень же в этот момент подумал: «Лицо его выглядит как свиное рыло, точно, как свиное рыло!»
Зигфрид Лёвенштайн ничего не понимал. Кто разрешил этому юнцу войти в его кабинет? Это уже само по себе было неслыханно. Наконец, он вынул давно погасшую сигару изо рта и выпрямился в кресле, насколько это только было возможно, сказав затем:
— Молодой человек, если вы и далее будете говорить со мной в таком тоне, я прикажу своим слугам вышвырнуть вас отсюда, понятно? А потом, кто вы и чего вы от меня хотите? Вы что же думаете, мне нечего делать, как только выслушивать ваши тривиальности?
Петер Мёнкеман смотрел на него, сдерживая гнев. Разве он не пришел сюда в роли просителя? Если он сейчас последует своему внутреннему импульсу — нанесет удар в живот этого жирного мешка, врежет как следует в это свиное рыло, — это может окончиться плохо. Тогда ипотека наверняка будет прекращена, это уж точно. А вызванная полиция примчится с резиновыми дубинками и наручниками, и ему придется проститься с учебой и перспективами на будущее.
Он продолжал стоять, стараясь держать себя в руках, ощущая небольшую дрожь в теле… Что предпримет сейчас эта еврейская свинья? Вызовет слуг, чтобы выдворить его отсюда?..
— Поосторожнее, господин, — произнес Петер с трудом. — Потребуется не меньше двух человек, чтобы выставить меня вон. И это будет небезопасно для вас, но… — Тут он снова взял себя в руки, проявив железную волю. — Вероятно, в этом не будет необходимости. Я исчезну немедленно, как только вы дадите согласие на снижение процентов.
Лёвенштайна охватило непонятное чувство. Расовый инстинкт говорил ему, что скрытая опасность действительно была, а он всегда старался избегать физической опасности, следуя опять же своему инстинкту, как и все представители его расы в истекшем тысячелетии.
Поэтому он постарался перевести разговор в пустую, ничего не значившую фразеологию, чтобы снять напряженность. Широко улыбнувшись и слегка ударив кулаком (на всех