Михайлович. Бессовестно, бесчеловечно. Дайте похоронить и оплакать наших погибших».
Сильно сказано. Причем сказано человеку, чуть ли не круглосуточно работавшему у гигантских братских могил.
Беседа летом 2001-го.
—
— Ни малейшего. И хотя ты стараешься избежать оценок, но легкий мотив осуждения тем не менее чувствуется, — без него эта тема просто не возникла бы. Так вот, в том, что я отвечу, не будет даже намека на оправдание. Даже намека.
Для человека естественно переключаться. Для мэра города это не только нормально, но и неизбежно. В течение дня у меня не меньше двух десятков переключений — с проблемы на проблему, с одного состояния на другое. На таких качелях я живу уже много лет. Можешь считать это не вполне нормальным, но такова моя работа, да и вся моя жизнь.
Я не считаю себя эмоционально обделенным; скорее наоборот — в каких-то ситуациях мне, наверное, следовало бы спокойнее воспринимать события. Но вот чего я категорически не умею, так это заламывать руки и взывать к небесам. Скорбь не выставляют напоказ. Сейчас я могу сказать, что трагедию в Печатниках и последовавший за ней взрыв на Каширке я пережил тяжело; не могу даже передать, как мне было жалко погибших и их близких. Я точно знал, что не виноват перед ними. Но ведь я — мэр… Помнишь стихотворение Твардовского: «Я знаю, никакой моей вины в том, что другие не пришли с войны». И концовка: «И не о том же речь, что я их мог, но не сумел сберечь. Речь не о том, но все же, все же, все же…»
—
— Может быть. Не знаю.
—
— Я почти сразу же был возле них, в больнице.
— Нет. Я, конечно, допускал и допускаю, что со мной всякое может случиться. Мы находимся в реальной среде, в среде опасной. Многие решения, которые я принимаю, не устраивают криминал. И он готов ради крупных объектов и заказов устроить покушение. Собственно, подобная опасность существует для каждого, кто руководит хозяйством.
(Через месяц после этого интервью был застрелен возле своего дома Леонид Облонский, первый заместитель префекта Зеленограда. Курировал потребительский рынок, торговлю, общепит, малый бизнес. —
А вот что означает — примеряю ли на себя? Это ведь не костюм и не теннисная ракетка. Вопрос другой — боюсь я или нет? Учитываю ли, принимая решение, возможность того, что мне за него отомстят? Отвечаю: нет, не учитываю. Боюсь? Нет, не боюсь. Вероятность покушения — да, допускаю. Но ощущать себя на больничной койке…
—
— Видимо, моей фантазии для этого не хватает. Точнее, я просто не думаю об этом.
— Да, но не часто.
— Есть, конечно: потеря чести.
— Пожалуй, да. Хотя и такой вариант я не могу примерить к себе… Когда моей маме было уже под восемьдесят, она больше всего боялась паралича или чего-то подобного. Неподвижности боялась больше, чем смерти. Она, как и я сейчас, не могла вообразить себя в таком состоянии. Всю жизнь была активной, деятельной. Мысль о физической беспомощности мучила ее постоянно.
— Подражания? Ну нет, это сильно сказано. С интереса к ним — пожалуй. Однажды я прочел книгу Мельникова-Печерского о старообрядцах. Вообще я к этой теме дышу довольно ровно. Но тут вдруг понял, что за спором о том, двумя или тремя перстами креститься, на дальний план уходило главное — принципы жизни. Что было наиболее важным для старообрядцев? Труд. Отказ от алкоголя. Отказ от курения. Отказ от сквернословия. Заметь, эти задачи общество решает до сих пор.
— Я русский человек, и выпивал, и курил с восьми лет до двадцати восьми. Все помню: папиросы «Дели», потом «Ява», «Дукат», «Новость», «Шипка». Все это мы проходили.
— Нет. Эти ощущения стерты в памяти. И пить, и курить я бросил бесповоротно. В отличие от Марк Твена, который, как ты помнишь, говорил: нет ничего легче, чем бросить курить, я сорок раз бросал. А я — один. И это никакое не суперменство. Это моя философия, если угодно. Для меня одна из личностных ценностей — это последовательность. Обязательность перед другими, обязательность перед собой. Я этим очень дорожу.
Теперь хорошо бы сбросить вес. В середине семидесятых был момент, когда я после серьезной болезни очень сильно похудел. По мне чуть ли не слезы лили, а я чувствовал себя как заново родившийся. С тех пор точно знаю: толстый человек — это тот, кто нуждается в дополнительном отдыхе.
Мне бы сбросить десять кило, тогда я лучше буду бегать, лучше буду играть в футбол и теннис.
— Я русский человек, люблю поесть. А потом себя ругаю…
— Никакой я не педант. У меня в быту то, что называется легким бардачком. А что касается рабочего места, то я всегда искренне восхищался теми, у кого на пустом столе с правой стороны в углу лежит тоненькая папочка с документами. И думал: вот это руководитель! Не то что я, сидящий ниже ватерлинии, которая обозначена уровнем бумаг, документов, книг на моем столе. Думать-то я думал, но до такого совершенства не поднялся, у меня бумаги хоть и не теряются, но пребывают в относительном хаосе.
Но, с другой стороны, любое хаотическое состояние — это измерение своебразной системы. Кроме броуновского движения. Хотя тут тоже внутри жидкости броуновское движение является хаотическим, а вот сама колба с жидкостью — это объект системы.
— Опять же скажу: я русский человек, и неспешные рассуждения о разных разностях доставляют мне удовольствие.
В октябре 2000 года Лужков опубликовал рассказ «Дед», в котором поведал о своей давней любви к пчелиной пасеке. Вот фрагмент рассказа.
Понимаете, когда сидишь один или с друзьями прямо рядом с ульями, то… Вся атмосфера на пасеке какая-то очень спокойная. Трудно даже сказать, в чем дело. Но такого покоя, сосредоточенности, такой (извините за высокий стиль) философской глубины созерцания нет нигде. И что интересно: вот произношу эти слова — «философия, созерцание», — обычно они ассоциируются с какой-то мрачной серьезностью, а тут — легкость, веселость, как бы даже кайф, хотя я не люблю этого слова.
Ну что, казалось бы, если рядом копошится пчела? А ты — человек! На твоей стороне интеллект, интуиция, способность абстрактно мыслить. Все преимущества. Но природа, оснастив человека такими дарами, отняла что-то самое главное: способность различения важного и неважного. Какая-то гонка засасывает, не дает заняться чем-то главным, единственным. Начинаешь, что называется, мельтешить.
А вот когда находишься среди нескончаемой пчелиной работы (пьешь чай или так отдыхаешь), то все постепенно встает на свои места. Нет, скажу по-другому: ощущаешь себя будто владельцем огромного богатства, которое не измеряется никакими рублями, словно тебе вручен ключ от сокровищницы самой жизни. И вот сидишь у входа — еще не вошел, но уже можешь ни о чем не тревожиться.
Конкретнее? Ладно. Встаешь, идешь к улью. Смотришь на пчел, когда они на нижнем летке машут крылышкими, выгоняя воздух с парами воды. Берешь пригоршнями этот воздух и вдыхаешь. Он насыщен ароматом многоцветия. Это такой дар земли, такой божественный нектар, который, может быть, неведом большинству людей. Это не одеколон, не Davidoff или «Фаренгейт». Это сама природа. От нее не пьянеешь, не впадаешь в дурноту. От нее приходит спокойствие и, думаю, здоровье.
ЧТО НАША ЖИЗНЬ? ФУТБОЛ
Вообразите: январь, мороз под тридцать, полвосьмого утра, темень непроглядная. Над футбольным полем жутковато светят фонари, машина счищает снег с обледенелого покрытия. Из раздевалки выползают тени в спортивных костюмах и вязаных шапочках. В этих мрачных, невыспавшихся мужчинах не сразу узнаешь разнокалиберных начальников — членов футбольного клуба правительства Москвы. Зачем явились, уважаемые? Ступайте по домам, доспите пару часиков, какой к чертовой бабушке футбол в таких бесчеловечных условиях!
Но вот разбрелись по своим половинам, прозвучал свисток. Мяч понемногу закатался между сонных ног. Вот кто-то первым побежал. За ним другой, третий. Вот кто-то, зажмурившись, боднул головой летящий навстречу мяч — и тут же проклял себя последними словами. Вот со стоном: «Чтоб я пропал!» плюхнулся на бок вратарь…
И вот, наконец, тугой, холодный, скользкий, рыжий, чтоб виднее был на снегу, препротивный утренний мяч вприпрыжку отправился к воротам и, никем по пути не остановленный, затих в сетке. Радостно крякнули одни, злобно зафырчали другие — и началась рубка.
Прошло полтора часа, и те же действующие лица, неузнаваемо довольные и веселые, пропитанные кислородом и освещенные ярким зимним солнцем, шумной ватагой валят в раздевалку. И каждый благодарит себя за то, что отогнал собственную лень и притащился-таки на футбол.
А что говорить о футболе летнем! О росе на утренней травке, о скворце, присевшем на перекладину ворот, о широких трусах, развевающихся на теплом ветру. Сколько невыразимого блаженства таит в себе подножка, отправляющая тебя носом в теплую июльскую лужу. Или хлесткий удар мячом в пах, после которого, откинувшись на спину, открываешь величие синих