— Вы помните толстовские строки о Наташе Ростовой? — спрашивает он почему-то у Саши Захаровой. — «Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, — тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у них на душе».
«Еще воскресенье, еще неделя, — говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, — и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде.
Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра: прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю, — думала она, — а так даром, ни для кого, проходят лучшие, лучшие годы».
Стоит напряженная тишина.
— Как хорошо! — говорит Саша, а Грачев, соглашаясь, кивает головой.
— Нет, это в космос мы возьмем, — совершенно искренне заявляет Андрей.
Все рассмеялись.
Возвращаясь домой, Николай Федорович думал: «А ведь, наверное, и Кузьма Семенович любит эту страницу из „Войны и мира“. Почему же не хочет передать свою любовь им? Не хочет быть наставником? Казалось бы, старомодное это слово, но какое выразительное, доброе. Недаром Пушкин говорил о наставнике, „хранившем юность нашу“.
Вот там, в комнате, их семеро. И все разные. Очень… В большинстве своем, конечно, хорошие… Но все нуждаются в дружеском участии. Зачем же мучительно открывать им самим то, что можем открыть для них мы? Ведь тянутся они к нашей умудренности… Так вправе ли мы отгораживаться от них рубежом лекции? Разве не нам учить их принципиальности, сдержанности?.. Особенно справедливости… Иные из них потому и становятся „нигилистами“, что не прощают нам легкости, с какой мы сами порой сменяем свои оценки… А вы, Кузьма Семенович, предпочитаете отдельно от них жить… Неспроста же Саша Захарова призналась как-то мне: „Я пришла к Кузьме Семеновичу с открытой душой… посоветоваться, а он так отчужденно сказал: „Не смею вмешиваться в ваш внутренний мир“. Всякая охота к откровенности пропала“.
А наш преподаватель диамата?.. Студенты спросили его: „Нет ли опасности возрождения культа личности?“ Вместо спокойного, разумного ответа он, усмотрев злонамеренную крамолу, объявил вопрос провокационным и обещал передать фамилию вопросителя „куда следует“. Теперь может быть спокоен, что вопросов ему задавать не станут».
Показался зеленый огонек такси. «Не остановить ли? Нет, лучше пройдусь еще».
«Почему Юрасова сегодня за весь вечер слова не проронила? Это совсем не похоже на нее. Надо завтра расспросить. Может быть, позвать к нам домой?
Ее отец был хорошим командиром. Правда, вначале немного слишком штатским. Но это быстро с него сошло. А так — справедливый, бесстрашный».
После ранения в грудь Тураева отправили самолетом в Куйбышев. Месяцы в госпитале, звание капитана и назначение преподавателем в офицерское училище. Он там написал свою кандидатскую работу. Пока шла война, Тураев еще мирился с тем, что оторван от науки, но потом это стало для него невыносимым. Ему предлагали службу референтом в военном управлении, квартиру в Москве, присвоили звание майора. Он ответил на все это черной неблагодарностью — рапортом с просьбой демобилизовать.
Генерал из отдела кадров разговаривал с ним, как с отступником:
«Вы понимаете, от чего отказываетесь? В ваши годы я был всего лишь старшиной». Ему стало даже неловко перед этим заслуженным человеком, который, наверное, считает его зазнайкой, но он твердо стоял на своем: «Я принесу больше пользы в университете».
…Тураев очутился на главной улице, с удовольствием прошел еще несколько кварталов в оживленной весенней толпе. Над магазином дамских шляп светилась реклама. В слове «шляпы» оставалась темной буква «Ш».
Судя по выставке в окне магазина, буква имела основание не гореть.
Тураев усмехнулся: «Уж не умышленно ли ее погасили?»
У кафе «Юность» он заметил группу молодых людей.
В шапке гоголем, в светлом пальто, паясничал, отпускал скабрезные шуточки Кодинец.
— Макуха пошла, — показывал он дружкам глазами на проходивших мимо девушек.
— Почему? — спросил один из парней.
— Так я же сазан, — объяснил Кодинец, — а сазанов ловят на макуху. — Дружки громко заржали.
«Какие пошляки», — брезгливо подумал Тураев.
Завидев декана, Кодинец умолк. Под насмешливые взгляды остальных любезно приподнял над головой шапку. Этикет он соблюдать умел. Тураев только посмотрел пронзительно, прошел мимо.
Настроение было вконец испорчено. Неприязнь к Кодинцу возникла не от того, как он одевался, как разухабисто держал себя. Завихрения модника могли вызвать лишь ироническую улыбку. Пусть себе носит брюки любой ширины — был бы царь в голове. Вся беда и том, что с царем этим обстояло неблагополучно. Удивительно пуст, примитивен, убежденный лентяй…
«Как утвердилась нелепая мысль. — с горечью думал Николай Федорович, — что вот из такого Кодинца надо непременно воспитать добропорядочного студента, а из Прозоровской — химика? Откуда этот убогий, окостенелый трафарет представлений? Не навеян ли он благополучными концовками душеспасительных повестей и фильмов, спекулирующих на гуманности нашей педагогики? А время умнеет, не терпит воспитательной демагогии. И разве именно гуманность не требует отдать место пустышки, посредственности, лентяя тому, кто имеет на это большее право? Не странно ли: легче не принять вначале, чем потом исключить попавшего в студенты по недоразумению.
Я уже слышу взыскивающие вопросы: „Вы что же, не верите в силу коллектива? Вы что же, не думаете перевоспитывать доверенных вам?“
Не надо злоупотреблять высокими словами! Верю! Думаю! Но когда ясно вижу, что человек в университете случайно, не желаю лицемерить! Больше того: хочу помочь ему найти себя. Не отделаться от него, нет, а развеять заблуждение насчет назначения университета. Вот как, дорогие судьи!»
…Гнутов сидел в своем большом кабинете, не зажигая света. Кресло было привычное, глубокое, располагало к покою. Он только что закончил статью для журнала и отдыхал.
Зашла мать:
— Может быть, поужинаешь, Кузя?
— Нет, мама, не хочется…
Она так же тихо исчезла, как появилась, с детства знал эту способность ее — ходить бесшумно. Что же все-таки произошло у него с Зиной? Может быть, разница в возрасте? Ей было тридцать четыре, ему сорок шесть. Нет, ерунда, не в этом дело.
После смерти первой жены, которую он очень любил, Кузьма Семенович долго не женился. Это были годы душевной прострации, когда ему казалось: личная жизнь для него кончилась навсегда. Детей нет, друга нет… Впереди — одинокая старость.
В жизни каждого человека бывают дни ослепления, страшной взбудораженности или упадка сил, когда мнимое, выдуманное им самим принимается за действительное, когда воображение доводит до опасной грани, откуда начинаются непоправимые ошибки. Пережил такие дни к Кузьма Семенович, но, к счастью для себя, вовремя встретил очень славного человек — лаборантку Зинаиду Васильевну.
В войну она потеряла мужа и сама растила сына. Зинаида Васильевна пришлась Гнутову по душе скромностью, непритязательностью, и он сделал ей предложение, рассудив, что эта женщина, познавшая тяготы жизни, будет по-настоящему ценить то, что он ей даст.
Непоправимое произошло очень скоро.
Кузьма Семенович, больной гриппом, лежал в столовой на диване. Мать, привыкшая за эти годы быть полной хозяйкой в доме, ревниво встретившая невестку, раздраженно спросила Зинаиду Васильевну:
— Вы купили морковку?
— Не смогла, — виновато ответила Зинаида Васильевна, — освободилась на работе поздно… и забыла…
— Плохая же вы хозяйка! — жестко бросила мать. Это прозвучало, как «плохая жена». Кузьма