— Ты знаешь, о чем я думал вчера во время «пятиминутки»? — спросил он.
Они условились ежевечерне, в одиннадцать часов, думать друг о друге пять минут. Напрасный уговор! Вряд ли был такой час, когда они не думали один о другом.
— О чем?
— Неужели мы не имеем права на счастье?
Ну что ему ответить? Разве она знает?..
— А как поживает Нашбог? — спросил Алексей.
Леокадия печально улыбнулась:
— Ничего не обещает…
Она боялась спросить: «Тебе надо уходить?» Первые же минуты каждой встречи были отравлены ожиданием расставания, тем, что скоро он скажет: «Ну, мне пора».
Стоило ему только скрыться с глаз — и она тосковала по нем и мучилась, что не вправе быть с ним вместе каждый час, каждую минуту.
Когда-то в юности Леокадия боялась в своих отношениях с Виктором утратить независимость. Теперь она мечтала об этом: зависеть от Алексея, отдавать ему все свое время. Просто ей не нужна была независимость без Алексея.
Наконец он произнес ненавистное:
— Ну, пожалуй, пора…
Они возвращались другим путем: сначала аллеей, где когда-то Лешка с друзьями высаживала тополек Иришки, потом — вдоль пустынного берега моря.
Сторож с маяка, Платоныч, стоя в баркасе, крикнул Леокадии издали:
— Чтой-то ты, внученька, давно не показывалась?!
Она шепнула Куприянову:
— Я поплыву на маяк.
Подошла ближе к Платонычу.
— А сейчас можно?
— Да, со всей радостью.
Куприянов пошел к городу, а Леокадия прыгнула в лодку.
— Ты в честь чего в такую рань гуляешь? — старательно гребя словно бы между прочим, поинтересовался Платоныч.
— А разве плохо?
— Да нет…
Платоныч замялся, вскинул оба весла вверх, попридержав их спросил напрямую:
— Слободный он человек?
— Свободный, — с трудом выдавила Леокадия и густо покраснела.
Платоныч с облегчением опустил весла в воду.
— Ну, тогда лады. А я, грешным делом, думал: от людей хоронитесь. Сейчас я тебе самоварчик поставлю… — Он оживился. — Я тебе наибольшего счастья желаю… И чтоб люди радовались…
Они подплыли к маяку. Платоныч засуетился у своего самовара, по его уверению, «оборудованного с хитростью»: самовар свистел и пел на разные голоса. Вначале голос у него был вкрадчивый, мурлыкающий, а когда стал закипать, появились сердитые, сварливые нотки, и Платоныч, подойдя к нему, заговорил, как с живым существом:
— Ну, чего разбушевался? Чего? Думаешь, не слышу? Ишь ты, горлохват!
В интернат Леокадия поехала автобусом. Она пробиралась к передней двери, когда в окно увидела на остановке жену Куприянова и его сына — длинноногого, худого юношу с ералашем темных волос на голове.
Мать и сын вошли в автобус, а Леокадия выскочила из него, не доехав до своей остановки.
Ей стыдно было глядеть людям в глаза. Как могла она, с ее гордостью, стать тем, чем она стала? Неужели чувство лишило ее воли?
Вот сейчас, как преступница, бежала из автобуса. Да если бы год назад ей, признающей только прямые поступки, открытую и честную жизнь, сказали, что она способна на тайные встречи, она, бы презрительно улыбнулась. Мерзко, мерзко и оскорбительно. Кто она теперь для людей, для мира? Бесчестный человек!
Но ведь она любит, а разве это не оправдывает многое?
Ничто не оправдывает ложь! Так дальше продолжаться не может. Такое не для нее. Надо уезжать. Горько усмехнулась: «Но куда уедешь от себя?»
Без десяти семь она входила в интернат.
Через десять минут в спальнях откинутся одеяла, распахнутся фрамуги окон и ребята в трусах, майках затопочут вниз, на площадку, делать утреннюю гимнастику.
А потом — уборка спален, туалет, легкий завтрак, начало уроков. И покатится день.
И как же ей, воспитательнице, судить их, мирить их, требовать правдивости и наказывать за неправду, если она сама…
Нет, нет, все надо решительно изменить.
— Папунь Павлович…
Они сидят на диване в комнате у отца. Юрасов с нежностью смотрит на дочь: так она обращалась к нему в детстве, когда он особенно был ей нужен.
Ей трудно начать. Почти невозможно. И надо.
— Я полюбила… — Она подняла на него измученные бессонницей глаза. — Очень хорошего человека…
Алексей Павлович давно предчувствовал, что этот разговор возникнет, и все же растерялся.
— Рад за тебя. Кто же он?
Она погладила его руку.
— Я не могу сейчас назвать тебе его имя… Он женат, у него сын… Я не знаю: что делать?
Ах, вот оно что! Он отдернул руку. Не хватало еще этого на его седины. Алексей Павлович подавил гнев, тяжко помолчав, спросил:
— А со мной ты можешь считаться? Не попирать мои и свои убеждения… Хорошо, что мама не дожила.
— Папа!
— Что — папа? Я жалею, понимаешь, жалею, что дожил до этого!
— Папа!!
— Как людям в глаза смотреть?
— Но ты еще ничего не знаешь! Мы очень любим друг друга. Почему же непременно предполагать, что это постыдно и грязно?
Даже близкий человек, даже самый близкий так безжалостно осуждает ее. Чего же ждать от других?
— Ну вот что я тебе скажу. — Он поднялся, щеки его еще больше ввалились, посмотрел непримиримо. — Ты мне не дочь… Если можешь идти на такое.
— На какое?!
— На развал чужой семьи. На украденное…
Леокадия думала об этом и сама, но услышанное сейчас показа лось таким несправедливым, грубым, что она вскочила.
— Может быть, я порочу твой дом?!
— А ты думаешь — нет?
Больше она не могла вынести, подбежала к вешалке, сорвала пальто, платок, пробегая мимо высунувшегося из кухни брата, крикнула ему:
— Я буду у Громаковых! — И бросилась по лестнице вниз, кусая губы, чувствуя, что слезы обиды текут