кабинета, села, ни во что более не вмешиваясь.
– Здравствуйте, – сказал Леонид Григорьевич, внимательно присматриваясь к ускользающей от его взгляда Асе Модестовне.
– Щелкаете? – с пониманием спросила та.
– Щелкаю, – слабо откликнулся.
– Даже, пожалуй, трещите?
– Пожалуй.
– Четыреста? Четыреста пятьдесят?
– Шестьсот рентген.
– Серьезно, – уважительно констатировала Ася Модестовна. – А подбородок где ободрал?
– Упал, – скривил губы усмешкой Мисюра. – Ерунда.
– Ну хорошо, – приняла невнятные слова Ася Модестовна. – А чего вы хотите?
И отошла от дивана к столу, села на стул. Сразу стала директором. Начальником – из тех, которые решают участь надоедливых посетителей.
Леха пожал плечами:
– Хочу – жить. Только медицина тут бессильна, если я правильно понимаю.
– А зачем вам – жить? – вежливо и как-то небрежно поинтересовалась Ася Модестовна. Марьюшка, идиотизмом разговора пораженная, вскочила было, но хозяйка ее на место одним движением руки усадила. – Для чего вам жить? Не надоело на одном месте топтаться?
– Странный вопрос, – обиделся Мисюра.
– А вы говорите, не стесняйтесь. Мне абсолютная ясность нужна. Да и времени у вас нет на долгие уклончивые разговоры.
– Видите ли, я не имею права рассказывать что-либо. Подписку давал.
– Не очень они мне нужны, ваши тайны. И узнать их ничего не стоит, вы же ни о чем другом больше не думаете, у вас весь пакет сверху лежит, – сказала Ася Модестовна, проиллюстрировав жестом, как легко вынуть из Лехиного сознания заветный его пакет. – Меня не тайны ваши интересуют, а мысли. Что бы вы делали, если бы вдруг выздоровели? Получили у смерти отсрочку, а?
– Вина на мне, – сказал, будто выдавил из себя, Мисюра. – По моей вине катастрофа произошла. Люди погибли. Я работать хочу, чтобы всем объяснить, в чем ошибка. Чтобы исправить.
– Мелко, – отозвалась из-за стола Ася Модестовна. – Даже если вас подлечить, в систему обратно никто не возьмет, для них вы покойник, а мертвому никто не поверит, даже самому здоровому. Авария уже состоялась, погибших не оживить. Что же вы сможете теперь исправить?
– Да, – согласился с ней Леха и почувствовал, что катится опять с крутой горы. Больно было, но не в этом дело, не это суть важно. Жутко было от стремительного этого падения. Птица проснулась в нем, забилась, затрепетала. Не так уж больно, только жжет внутри и тянет. Накатили пустота и слабость: руки не поднять. Мухи не отогнать. Руки мои, хорошие руки были, умелые. Только зачем они теперь? Теперь голова нужна, а скоро и она ни к чему будет.
– Ася, – взмолилась Марьюшка, робко подала голос. – Помогите ему! Можно ему помочь?
– Много чего можно. – Марьюшка задохнулась, но Асмодеиха посмотрела мимо нее, повернувшись совершенно чужим лицом, и ухмыльнулась так, что губы поползли: верхняя – вверх, нижняя, соответственно, вниз, обнажив желтые крупные, точнее, длинные, как у хищных зверей, зубы. – А просто пожить вы не хотите? – продолжала она допытываться у Мисюры. – Дожить то, что определено вам, без особых физических мучений?
– Не возражал бы, наверное. Только я не знаю, как это: просто жить. Не умею.
– Но ведь вы уже доказали свою полную профессиональную непригодность, чего же вам еще?
– Он был самым талантливым! – не выдержала, вмешалась опять Марьюшка.
– Я не знаю, в чем он виноват и как несчастье случилось, но уверяю вас: он был самым способным, и может быть, просто не дали таланту его расцвести, задавили, подмяли. Если бы кто-нибудь заранее сказал, тогда, раньше, что Мисюра – неудачник, не поверили бы, засмеяли.
– Не надо, Марья, – поморщился Леха, – все правильно: кпд моей жизни не выше, чем у паровоза. А что было двадцать лет назад, давно забыть пора. Вспять ведь не повернешь.
– А что, если б вам сейчас вернуться в то время, вы бы иначе жизнь прожили? – заинтересовалась вдруг Ася Модестовна. – А вам, Марья Дмитриевна, хотелось бы опять стать восемнадцатилетней?
– Нет, – содрогнулась от воспоминаний Марьюшка. – У меня все равно ничего не получилось бы. Я жить не умею. Про меня все говорят: не умеет жить. Вот ребеночка я бы родила…
VIII
– Удвояю, – орал худой, – удвояю!
– Че удвояешь-то? – спросили худого.
– А че попало, – ответил тот. – Че кому надо, то и двою. Не веришь? Давай чего не жалко.
Дали. Удвоил. Не то что увеличилось, размер тот же, а второе такое же, не отличишь, рядом стало. Удивились: ну-ка еще! – И еще – пожалуйста. Теперь таких же четыре стало. Таких, как первое, хотя какое первое, какое
– четвертое, не понять, спутать можно. Но в общем: было одно, а стало четыре.
– А теперь другое удвой, – сказали худому.
– Нет, – обнаглел худой, – это за плату.
– О чем речь! На вот заранее, удвой только!
Сидит худой и двоит. А толпа перед ним не то что двоится, умножается в ученой прогрессии. Разве ж кто случай упустит? Много чего хорошо бы иметь вдвое против прежнего. А вечером худой уперся:
– Все, – говорит, – хватит на сегодня.
И как ни уговаривали, что ни сулили – ни в какую. Взял номер в гостинице, взял ужин, бутылочку одну маленькую, сувенирную. Больше ему-то и незачем. Дальше он сам распорядиться сумеет. Закрылся и заснул, видать.
И никто не успел спросить: если годы удвоить, старше летами станешь или моложе?
А утром худого уже никто не видел, хоть и ждала его очередь на площади до рассвета.
Единственное настоящее время суток – рассвет. Впрочем, об этом уже говорилось.
Мисюра очнулся на диване, старом, якобы кожаном, застеленном чистым бельем. Он был раздет. Одежды не было. Вместо нее лежал в кресле серый пижамный комплект – куртка и штаны на резинке. И тапочки больничные стояли рядом с диваном.
Леонид Григорьевич приподнялся, чувствуя себя значительно лучше, чем привык в последнее время, и стал оглядываться, попутно пытаясь понять, где он, и вспомнить, как попал сюда. В голове был сумбур, но птица не билась, еще не проснулась, наверное. «Так, – оглядывался Мисюра, – кабинет. Скорее всего, подвал: естественное освещение отсутствует». Узкие окна под высоким потолком с защищенными в буквальном смысле – щитами закрытыми – стеклами. И легкомысленными занавесочками изнутри поверх тяжелых щитов. Вообще подвал всегда чувствуется, влажность, что ли, другая или с давлением что-то.
Стол дубовый старомодный, пара кресел под парусиновыми белыми чехлами, пара стульев. Картина на стене старого письма. Налево – обитая дерматином дверь, замок не автоматический, без ключа не откроешь, а вышибать – сил не хватит. Направо – другая дверь, тяжелая, железная, крашенная суриком. На манер сейфовой, с ручками запоров: пережиток времени, когда еще надеялись от атомного взрыва за такими дверями отсидеться.
Что бы это значило?
Вчерашний и позавчерашний день Леонид Григорьевич в основном помнил. Ситуация, по зрелом размышлении, скорее устраивала, чем нет. Он был жив, относительно неплохо себя чувствовал и изолирован от людей. Последнее имело большое значение. Людей Мисюра не то чтобы избегал или боялся, просто вина перед ними ему пришлась не по плечу, не по размеру – тяжела, и сейчас легче было бы общаться с изгоями, с подонками общества, чем с нормальными людьми. Марьюшка составляла исключение. «Марьюшка?» – мелькнула и сразу пропала мысль.
Леонид Григорьевич не спеша оделся в чужое, поискал, чего бы съесть, еды никакой не нашел и не особенно этим огорчился. Потолкался в железную сейфовую дверь, она поддалась, и Мисюра обрел за нею коридор – подвальный тупик с другими такими же дверями. За одной звонко капала вода. Там оказался