вернутся.
– Я даже не попрощалась… – огорчилась Марьюшка.
– Да это ничего, голубчик, они уже и думать забыли, дети, юные головы. – Блестящие пуговки глаз выглядывали из щек, как изюминки из теплого теста, и сама, матерински приобняв Марию Дмитриевну, вывела ее за дверь клуба, не то выталкивая, не то провожая. Марьюшка ушла, крайне недовольная, почувствовав себя сразу не только безработной, но и обездоленной.
В выставочном зале ее ждала большая суета. В последних два месяца Марьюшка несколько отошла от основной своей работы, хоть и делала ее механически. Теперь надо было включаться заново.
Предстоял выставком.
На каждый предмет свой талант нужен. Пусти самого ушлого медвежатника по карманам шмонать – вмиг засыплется под дружный и обидный смех щипачей: а не лезь, не отбивай хлеб у специалистов. Поэтому в выставком входили, как правило, художники. Но возглавляли этот компетентный орган все-таки работники городского отдела культуры, которых едва ли можно было считать знатоками изобразительного искусства, равно как и любого другого. Просто по должности своей они ведали культурой, как ведали бы дорожным строительством или банно-прачечным комбинатом, сложись их административная парабола иначе.
С произведениями искусства всегда сложности, особенно – с новыми, с пылу с жару, только что созданными. Лет через сто, конечно, понятней будет, что истинное, что случайное. Какие отсеются, другие временем отполируются, и патина на них благородная ляжет, так что не спутаешь с иными прочими. Известно, что картины, вывешенные в Русском музее или в Музее имени Пушкина, – шедевры, все до единой. Или почти все. «А когда приходится оценивать, сколько заплатить, скажем, художнику Маренису за нетленные его творения, на чей авторитет обопрешься? Маренис цену ломил, между прочим, как барышник, и делиться не хотел. На кажущееся его счастье, в закупочной комиссии отсутствовал лично начальник управления культуры Бритов, попавший на этот высокий пост с поста, в местной иерархии еще более высокого – с руководства спортом, – и потому решавший любой вопрос резко и безапелляционно. Бритов с художниками просто обходился: это беру, это – нет, и цену вполовину. Таким образом, платил он всегда четверть от того, что запрашивали, и все были не то чтобы довольны, но удовлетворены, поскольку равновесие раз от разу сохранялось.
Но сейчас Бритов пребывал в командировке в далеком северном городке, где из намертво оледенелой земли, имя которой – вечная мерзлота, добывались ценные руды и переплавлялись в бесценные металлы. Чтобы сгладить отчасти впечатление от тягучего дыма, низко стелющегося в холодном воздухе, и ядовитой воды, которой сначала руды и металлы промывали, а уж потом для питья употребляли, профильтровав больше для очистки совести, чем для пользы дела, в этом городе строили один за другим очаги искусства и культуры, раскрашенные яркими красками и заполненные мозаикой, барельефами, горельефами, витражами и многими другими муляжами. Инспектировать всю эту культуру бесстрашно приезжали в нечеловеческие условия начальственные делегации, и Бритов как раз сейчас сопровождал очередную инспекторскую экскурсию, заботясь, как бы смягчить суровые впечатления, какие могли бы встретить гостей, не окажись Бритова рядом. И потому его место в выставкоме и закупочной комиссии заняли и неуверенно на нем себя чувствовали заместитель Бритова Кукшин и директор местного музея Тамарова, потому что работа при активном и всезнающем Бритове давно отучила Кукшина от самостоятельности, а Тамарова просто в силу натуры за любую художественную вещь норовила трояк заплатить.
Здесь же о трояке речь идти не могла: Маренис знал себе цену и умел ее выколачивать. Сейчас он пытался продать Кукшину и Тамаровой три картины, которые именовал триптихом «Нет – войне!».
– Я писал этот триптих десять лет, – возмущался Маренис.
Кукшин и Тамарова мялись. Художники отмалчивались.
Левая часть триптиха, напоминающая форматом настенный ковер в средней городской квартире, являла собой разваливающееся изображение руин. Стоила она, по утверждению автора, полторы тысячи рублей.
Правая состояла в основном из пламени, сквозь которое просматривалась верхняя часть женской фигуры со вскинутой в протесте рукой. Стоила эта часть предположительно столько же и размером была точь-в-точь.
Средняя картина размер имела больший, изображала младенца, сидящего на земном шаре среди гладиолусов и один гладиолус срывающего. Стоила середка соответственно две тысячи.
Тамарова, переброшенная в художественный музей из внутренних органов, где она от близкого знакомства с преступным миром кое-какие привычки приобрела, в реальной жизни неприменимые, но в то же время глаз набила и, если кто блефует, чуяла, никак не могла сказать свое слово. Ужасно не хотелось ей платить музейные сотни за картины Марениса, не нравились они ей, не грели, и продать никуда не продашь, и в экспозиции оставить стыдно. Однако название – «Нет – войне!» – действовало завораживающе, так что неловко было отмахнуться. «Был бы Бритов, – мечтал про себя Кукшин, – он бы просто отвесил Маренису за все полторы тысячи и свез на склад до неведомых времен».
А Маренис, чутким организмом своим улавливающий начальственные колебания, кипятился.
– Я не понимаю, – вслух размышлял он, – почему Чайкину можно заплатить полторы тысячи за его авангардистскую мазню, тогда как я последовательно работаю в социалистическом реализме? – И поблескивал со значением значком Союза художников на лацкане пиджака.
Марьюшка смотрела на все сбоку – сидела на холодном подоконнике молча. Она обычно не вмешивалась в художнические дрязги, которые бесчисленны, как океанские волны, и неразрешимы даже Соломоновым мудрым судом. Что толку, если каждый из присутствующих прекрасно знает: попытайся Маренис торговать собственными произведениями на рынке да назови свою цену
– побили бы. А в дружеской атмосфере выставочного зала, в окружении мраморных стен и гипсовых фигур, со значком на груди и дипломом в кармане если о чем и волновался Маренис, так о максимальной выгоде.
– Товарищи дорогие, – заглянул в зал Иван Козлов и позвал, словно не в курсе был, что тут происходит и чем заняты. – Самовар кипит, поторопитесь, и с тортом Зиночка наша расстаралась, испекла.
И тут Марьюшку как бес толкнул: прошла она сквозь мирно стоящих художников, послюнила палец и центральное изображение потерла.
– Гуашь, – показала Кукшину и Тамаровой окрашенный, загаженный палец.
– Плакатного плана работы.
– Ага! – оживилась Тамарова, услышав знакомое слово «плакат». Теперь ей все было ясно. – Справа полфигуры – сто пятьдесят, слева пейзаж – двести. В центре монофигурная композиция. Много-много – пятьсот.
– Двести, – оживился и Кукшин. – А всего пятьсот.
– Я отказываюсь разговаривать в таком тоне, – гордо сказал на это Маренис.
– Как хотите, – совсем просияла Тамарова. – Не хотите – будем обсуждать после выставки. Только это гуашь, а гуашь вообще в рублях ходит. Графика – не живопись.
Маренис метнул на Марьюшку взгляд большой убойной силы, ну да первое слово дороже второго, и двинулся вслед за потянувшейся на запах чая комиссией, стремясь увлечь в кулуары. Козлов, повинуясь тому же взгляду, кинулся Маренису помогать. Он с художниками отношений не портил, тому же Маренису многим был обязан и намеревался быть обязанным и впредь.
– Ты что-то не в себе, Марья, – сказал он Марьюшке жестким шепотом, уходя, через плечо.
– Чай пить будете, Мария Дмитриевна? – позвали ее из коридорчика через минуту. Но Марьюшка покачала головой и осталась стоять у стены с триптихом Марениса, всматриваясь в работы. До чего же бездарно и безвкусно они написаны! Огонь декоративно-яркий, не способный ни обжечь, ни согреть. Рука будто гипсовая, поза нарочитая. Ребенок, позаимствованный с упаковки детского питания. Только гладиолусы, пожалуй, удались: живые, объемные, с любовью выписанные. «Занимался бы он лучше натюрмортами», – подумала Марьюшка, но уже отвлеченно, мимоходом, потому что две мысли возникли в ее мозгу, столкнулись, как рыцари на ратном поле, и разлетелись в разные стороны. Первая мысль была: сколько времени? не опаздываю ли я? А вторая: каникулы – нет занятий, не надо спешить.
И снова вернулась первая: но не разом же все прекратилось? Вдруг девочки не знают, что занятия отменены, придут, а ее нет? Она же не попрощалась с ними. Так неожиданно все произошло, и они, наверное, тоже удивлены и огорчены, им же нравилось, она чувствовала это даже без слов. И столько