болезнями, идут умирать в больницы и наполняют анатомические театры… При жизни и после смерти их вечно эксплуатируют… вечно они служат для пользы других… Бедные женщины… Святые мученицы!
Иные, впрочем, менее терпеливые, зажигают угли и,
Другие женщины, одаренные от природы, как Сефиза, пылкой, живой натурой, горячей бурной кровью, требовательными желаниями, не могут примириться с полуголодной жизнью, какую доставляет им работа. Ведь при этом не приходится и думать о самых скромных развлечениях, даже не о нарядном, а просто чистом платье, а у большинства женщин эти потребности столь же властны, как желание удовлетворить голод.
Чем все кончается? Подвертывается обожатель; несчастной девочке, в которой молодость бьет ключом, — тогда как она прикована работой к стулу в течение восемнадцати часов в сутки, в темном, нездоровом углу, — начинают болтать о балах, о пирах, о прогулках по полям… Искуситель говорит об изящных, свежих туалетах, а платье работницы не предохраняет ее даже от холода; он обещает угостить ее изысканными блюдами, а бедняжка и хлебом досыта никогда не утоляла свой здоровый молодой аппетит. Конечно, она не может устоять перед такими неодолимыми соблазнами… Но затем следует охлаждение любовника; ее бросают. А привычка к праздности уже приобретена, страх нищеты, после того как девушка вкусила от благ житейских, увеличился непомерно; трудом, даже непрестанным трудом, удовлетворить потребности становится невозможно… И вот из слабости, из страха, из легкомыслия, несчастные опускаются все ниже по пути порока… а там доходят и до последней степени позора… и, как говорила Сефиза, одни этим позором живут, а другие от него умирают.
Если они умирают, подобно Сефизе, их надо скорее жалеть, чем порицать. Общество не имеет права осуждать, если, несмотря на неимоверный труд, честное и трудолюбивое существо не может иметь здорового помещения, теплого платья, достаточного питания, нескольких дней отдыха, возможности учиться и развиваться, так как духовная пища необходима не меньше, чем телесная, а труд и честность имеют права на то и на другое.
Да, эгоистичное и жестокое общество ответственно за все пороки, за все дурные поступки, потому что начальной их причиной является:
Мы повторяем: огромное количество женщин имеет перед собой только такой выбор:
Да есть ли для большинства несчастных хоть отдаленная надежда на лучшее будущее? Увы! Трудно в это поверить…
Представим себе, что искренний человек, без увлечения, без горечи, без злобы, но с болеющим за этих несчастных сердцем, предложит нашим законодателям такой вопрос:
Неопровержимые факты доказывают, что тысячи парижанок вынуждены существовать самое большее на 5 франков в неделю… Слышите:
Что же ответят наши законодатели?
Они заявят с глубокой грустью (будем хоть на это надеяться) о своем бессилии:
— Увы! Это ужасно! Такая нищета приводит нас в ужас, но сделать мы ничего не можем!
Мы ничего не можем сделать!!
Вывод прост, заключение легко сделать… особенно тем, кто страдает… и они делают свои выводы… делают… и ждут…
И, может быть, настанет день, когда общество горько пожалеет о печальной беззаботности. И счастливые мира сего потребуют тягостного отчета у нынешних правителей, потому что они могли бы, без насилия, без переворотов, обеспечить и благосостояние тружеников и спокойствие богатых.
А в ожидании какого-либо разрешения наболевших вопросов, касающихся всей будущности общества и целого мира, несчастные создания, вроде Горбуньи и Сефизы, будут умирать от нищеты и отчаяния.
Сестры быстро приготовили солому, чтобы законопатить отверстия, дабы воздух не проходил, а угар действовал быстрее и вернее.
Горбунья сказала сестре:
— Ты выше, Сефиза, поэтому займись потолком, а я возьму на себя дверь и окно.
— Будь спокойна… я кончу раньше твоего, — отвечала Сефиза.
И они стали тщательно заделывать отверстия, преграждая доступ сквозняку, который до этого свободно гулял по полуразрушенной мансарде. Покончив с этим, сестры сошлись и молча взглянули друг на друга. Наступала роковая минута. На их лицах, хотя и спокойных, все-таки слегка отражалось то особое возбуждение, которое всегда сопровождает совместные самоубийства.
— Теперь, — сказала Горбунья, — скорей жаровню…
И она опустилась на колени возле наполненной углями жаровни, но Сефиза подняла ее за руку и сказала:
— Пусти… я сама раздую огонь… это мое дело!..
— Но… Сефиза…
— Ты знаешь, милая, как у тебя болит голова от запаха углей!
При этом наивном, хотя и серьезно сделанном замечании сестры не могли удержаться от улыбки.
— А все-таки, — сказала Сефиза, — зачем доставлять себе лишние страдания… раньше чем надо?
И, указав сестре на тюфяк, где оставалось еще немного соломы, она прибавила:
— Поди, ляг там… Я сейчас разведу огонь и приду к тебе, сестренка!
— Поскорее только… Сефиза!
— Через пять минут… не дольше…
Часть здания, выходившая на улицу и отделявшаяся от главного корпуса только узким двором, была настолько высока, что, едва солнце опускалось за его остроконечную крышу, в мансарде делалось почти совсем темно; свет, с трудом пробивавшийся сквозь жалкие, тусклые стекла окна, скудно освещал старый соломенный тюфяк в белую с синим клетку, на котором полулежала Горбунья в черном изорванном платье. Опираясь подбородком на левую руку, она со страдальческим выражением лица смотрела на сестру. Сефиза усердно раздувала угли, по которым уже пробегало синеватое пламя… Красный отсвет от огня падал на лицо молодой девушки.
Вокруг царила глубокая тишина… слышно было только усиленное дыхание Сефизы, раздувавшей угли; они легонько потрескивали и от них уже начал распространяться тяжелый неприятный запах.
Сефиза, заметив, что угли загорелись, и чувствуя, что голова у нее слегка кружится, подошла к Горбунье и сказала:
— Все готово!..
— Сестра, — сказала приподнимаясь Горбунья, — как мы поместимся? Я хотела бы быть поближе к