Камилла проснулась от скрипучего голоса бельгийца и подумала, что он, наверное, разговаривает с Жозиан в своей палатке. Потом она увидела скомканный спальный мешок рядом и выглянула наружу.
Роберт устроился под звездами на валунах с блокнотом в руках. Несколько минут она смотрела на его склоненную голову и мелькавшую над страницей руку. Она поняла, что он начал свою книгу, но его блокноты всегда были тайной для нее – он не разрешал ей читать их. Сталкиваясь с его страстным и глубоко личным желанием писать, она отступала к практицизму. Она превращалась в жену, которая волнуется по поводу платы за обучение на будущий год. Ей также было интересно, какой она представала в его повествованиях. Скорее всего, как далекая знакомая, думала Камилла, или как имя, затерянное в списке благодарностей и посвящений.
Она снова легла, не испытывая на этот раз никакой горечи. Она не считала себя очень привлекательной. Когда ее сын был меньше, представить себя привлекательной было гораздо проще. Но теперь он уже учился в закрытой школе – ему было пятнадцать, и у него начал ломаться голос. Время от времени она чувствовала себя лишенной чего-то. Ей хотелось, чтобы он все еще был маленьким.
Когда она повернулась на бок, то с радостью заметила, что ее тело по-прежнему гибкое. Она согнула спину, потрогала икры – ничего. Ей не хотелось подводить Роберта.
Но с каждым днем, все чаще и чаще, прикрываясь заботой о нем, она чувствовала себя одинокой. Возможно, чтобы чувствовать себя женщиной, ей нужно, чтобы кто-нибудь от нее зависел. Даже спустя несколько лет после того, как она отучила сына от груди, Камилла просыпалась среди ночи, чувствуя у своей груди ребенка.
Беспорядок, творившийся в мозгу у испанца, был вызван вовсе не тревогой или страхом, а лихорадочным возбуждением, усиливавшимся из-за суровых законов этой земли, а также из-за необычного характера того, в чем он участвовал. Он очень устал, но никак не мог заснуть. Казалось, он больше не в состоянии ничего вынести. Из-под блестящих волос, по-мальчишески расчесанных на пробор, смотрели черные сверкающие глаза и проглядывали худые, обтянутые кожей черты лица, что придавало ему какую-то нервозную слабость.
Он осторожно поставил свечу на брезентовый пол палатки и повесил над собой распятие. Потом раскрыл католический требник и прочитал вслух Anima Christy[3], чтобы наконец успокоиться. Он дважды поднимал глаза и просил прощения у крашеной фигурки, висевшей на кресте; краска с нее почти вся вытерлась от частых прикосновений пальцев его бабушки, его тети, его матери. Он немного успокоился.
Пару минут спустя он порылся в рюкзаке и вытащил оттуда диск из отполированного кварца. Осторожно протер его гладкую поверхность и снова увидел свое отражение, колеблющееся в неровном свете свечи. Он видел его в диске с детства: это обеспокоенное лицо. Но сейчас, непонятно почему, оно поразило его – то, как он умудряется выживать здесь; и Франциско вдруг понял, что почти ожидал не найти своего отражения в отполированном круге.
Снаружи смех бельгийца смешивался с ревом реки. Франциско вздрогнул. Эти люди носят с собой свои земные интересы, подобно доспехам. Из них сочатся города. Что бы они ни сказали, как бы ни взглянули, что бы ни сделали – все кажется каким-то грязным, порочным. Особенно Луи: этот второй подбородок, глаза навыкате и привычка весело говорить о чем угодно, часто безо всякой необходимости! И вот, как раз когда ожидаешь, что он станет серьезным, этот жуткий смех начинает вдруг сотрясать его грудь и вырывается наружу, как будто пытаясь обезопасить его от правды.
И Жозиан тоже. Разве можно быть такой и все еще не умереть? Она похожа на фарфоровую статуэтку. Он и вправду уже встречал такую – на витрине одного магазина в Трухильо, – бледную, почти что незримую. Помощники переодевали ее и меняли ей парики раз в месяц. Его пугала даже мысль, что она может к нему прикоснуться.
А еще – чета англичан. Из-за этого журналиста он уже боялся разговаривать. Если все же заговоришь с ним, он либо быстро отделается от тебя, либо разорвет тебя на куски, требуя объяснений. Эти бледные, горячие глаза! Один раз за вечер Франциско попробовал заговорить о ранних испанских миссионерах, и Роберт тотчас же расстрелял его в упор: какие именно миссионеры? когда? где? что именно они?.. Напор Роберта был приятнее, чем цинизм бельгийца, – иногда в его взгляде, в его чутком, вытянутом лице и губах даже проступала симпатия, – но все равно это было невыносимо. Франциско очень хотелось оставаться незамеченным. Человека, он был уверен в этом, создал Господь.
Только англичанка, которую муж игнорировал, казалась другой. Она выглядела спокойной и серьезной. У нее было приятное женское тело. Она говорила о доступных вещах. Ее можно было понять по глазам. По глазам Жозиан – темно-синим, с длинными ресницами – невозможно было ничего сказать о ней самой: они были просто красивыми. А серые глаза Камиллы резко выделялись на фоне ее смуглой кожи. Он решил, что она прекрасна.
Франциско развернул книгу в потертом кожаном переплете, El Calvario del Inca: Cronicas contemporaneas[4], и осторожно раскрыл ее. На форзаце выцветшими чернилами было выведено имя его матери, а под ним, тем же почерком, но немного неровным, явно слабеющей, дрожащей рукой было написано: «Para Francisco, para que comprenda у se illumine»[5]. Он наугад выбрал страницу – как талисман.
Франциско медленно закрыл книгу. Он знал многие страницы из нее наизусть.
Глава вторая
Все следующее утро, окруженные пустынными горами, они шли и шли по серпантину, поднимаясь на нескольких тысяч футов по скалистой стене долины, а их тропа, огибая весь бассейн реки, вела над ущельями, заполненными облаками. Путь оказался трудным с самого начала. В непривыкших к таким переходам мышцах пульсировала боль, а нежная кожа покрывалась ссадинами и волдырями. Но все же, после четырех часов, проведенных на ногах, они время от времени смеялись и даже нашли в себе силы затянуть какую-то песню, отдыхая под неизвестными им деревьями и разглядывая свежие волдыри на ногах. Они с удивлением смотрели на другую сторону долины, откуда спустились вчера, – туда, где узкая тропка, казавшаяся отсюда не толще человеческого волоса, вела по самому краю невидимого обрыва. Их охватывала тихая гордость. Казалось, спуститься оттуда под силу лишь горным козам.
Только Луи казался раздосадованным, как будто его выносливая, привыкшая к походам по горам лошадь втайне от всех устраивала ему невыразимые пытки. Иногда он хватался за спину. В то время как английская чета и священник, обливаясь потом, поднимались след в след за проводником, он бросил поводья и предоставил лошади самой преодолевать повороты извилистой тропы. Камилла никак не могла понять, чего же они оба – он и его жена – ожидали. На Жозиан были дорогие на вид джинсы и ажурная кофта из аль- паки[6], которую она купила в Лайме, а Луи был одет в бежевый джинсовый костюм и мягкую фетровую шляпу от солнца. Время от времени Жозиан останавливалась, чтобы посмотреться в маленькое зеркальце и проверить, все ли у нее в порядке. Они недавно вернулись из