Они сидели звездой, спинами друг к другу, разговаривали и смеялись. — Видите? Еще вчера чужие, сегодня они нашли друг в друге тепло и греются в нем. А завтра это будут друзья, верные в дружбе до смерти, друзья, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране. На целине им будет очень трудно. А это тепло поможет им, они поверят в свои силы, и нельзя уже будет пригнуть их или сломать. А это не целинный фон?
Он озорно, с двух пальцев, запустил в высоту докуренную папиросу. Она полетела, вычерчивая длинные искры.
— Пошли! Покурили, отдохнули, надо и совесть знать.
Они снова начали подниматься в гору. Жесткий и тяжелый, каменный какой-то ветер с перевала дул порывами, будто и он запыхался, воюя с упрямыми людьми. Захлебываясь ветром, наклонившись к плечу Бориса, Егор Парменович кричал:
— Пишите, Борис Иванович, обязательно пишите! Понаедут новые люди и не вспомнят о первых, о целинных Колумбах, забудется их подвиг и быльем порастет их слава. У нас многое забывалось, потому, может быть, что много больших и славных дел мы совершили. Нельзя, чтобы забывались имена зачинателей, закопёрщиков, трудолюбцев и героев. Пишите о них, Борис Иванович!.. Да, мы забыли о романтике, а с нее начали. Не бойтесь романтики. Кричите ей, зовите ее сюда! Сегодня ей здесь место! Сегодня здесь и романтика и высокая героика революции!.. А вот и перевал! — остановился он.
Теперь все, кроме облаков и снова выглянувшей луны, было внизу. А здесь было широкое плоскогорье, каменная пустошь, ветреный, со всех сторон открытый юр. От ветра дребезжали стекла в кабинах, стоявших на перевале машин.
Внизу, из реденького тумана, выступали черные людские фигуры и донеслась песня ребят, тащивших на Чертову спину последние машины. Песня теперь была другая:
Поднимавшаяся машина осветила лицо Егора Парменовича, усталое, с запавшими по-стариковски висками, набрякшими веками и глубокими, как шрамы, морщинами. И была на этом усталом лице та тихая улыбка, когда у человека в душе хорошие мысли и он боится спугнуть эту прекрасную и радостную думу.
Машина вползала уже на перевал. Это была последняя машина, и последние шаги делали ребята, тащившие ее. Они пели, задыхаясь:
— Так бы и взял всех их в сыновья, — прошептал Егор Парменович пресекшимся голосом.
Глава 35
Снова о двенадцати одеялах
Подбежал Садыков, потный и веселый:
— Сейчас бензовоз вытянули. Последняя машина, понимаешь?..
Он совсем потерял голос, на землисто-сером, как запыленном, лице провалились глаза, его пошатывало, — но радостно изнеможение победы. Борис впервые увидел, как улыбается завгар. Он даже засмеялся, хрипло, удушливо, когда вкатившийся на перевал бензовоз победно затрубил. Гудок был как первый весенний гром, а горы ответили важным, торжественным гулом.
— А кто говорил: зелень, молодая травка? — прищурился счастливо Садыков. — Молодо, да не зелено! Мои птенцы! А поднимутся птенцы на крыло, что будет? Э?
— Расхвастался! — хлопнул его по плечу Егор Парменович.
— Зачем расхвастался? Ты смотреть умей. Невидящий и верблюда перед собой не увидит!
— Постой-ка, что это, собака так воет? — вскинул голову директор, прислушиваясь. — Чья это? С нами одна собака, нуржановская.
Садыков перестал смеяться, и слышен стал разбегающийся по ущелью переливчатый, плачущий собачий лай.
— Айда! — сразу, с места взял Садыков крупный, поспешный шаг.
За ним пошли директор и Борис, потом присоединились еще несколько человек. А вслед им кто-то заботливо пустил свет в четыре фары.
— Жучка, Шарик, Дружок, как тебя там? — позвал и посвистел шедший рядом с Садыковым Яшенька. — Сюда! Хлеба! На!
— Его Карабасом зовут, — сказал мрачно завгар.
Но Карабас уже выскочил из темноты на свет, прямо в ноги людям. Теперь пес выл, тоскливо и страшно, и порывался бежать. Садыков строго крикнул на него по-казахски, и Карабас замолчал, повел, оглядываясь, на людей.
Редкий, низкорослый кустарник метался под ветром, как люди, застигнутые в степи бурей. Неприятное, тоскливое место! Сюда передвинулся свет фар, и все увидели Галима Нуржановича. Он лежал запорошенный мокрым белым песком, горьковская шляпа свалилась с головы и откатилась, зацепившись за куст. Ветер относил в сторону седую бородку. Побледневшее лицо с резко черневшими бровями и подсохшими губами было неподвижно, погасло. Не погасли только глаза. В них прошла слабая улыбка, когда он увидел наклонившегося — Садыкова. Завгар отвернулся. Он видел на войне раненных насмерть. У них были такие же отрешенные лица.
— Живо кто-нибудь за доктором! — обернувшись, тихо сказал Егор Парменович.
Побежали двое.
Карабас, повизгивая и скуля, рвался к хозяину. Садыков отогнал собаку, сел на землю и, приподняв Галима Нуржановича, прижал его к груди:
— Что с вами, мугалым?
Старый учитель беспомощно улыбался и надрывно дышал. Говорить не было сил. И раньше не раз бывало с ним: вдруг тупо, горячо ударит в сердце, перехватит дыхание, завертятся перед глазами, путая мысли, разноцветные круги. А потом боль в сердце отпускала и возвращалось дыхание. Так случилось и теперь, когда он, подталкивая машину, поднялся на Шайтан-Арку, но никогда ещё старое сердце не получало такого беспощадного удара, свалившего учителя на землю. Он упал здесь, в кустах, и застонал от беспощадно ясного сознания, что пришел последний час его жизни на древней степной земле, застонал не голосом, а мыслью только, ибо голоса уже не было. Он лежал, не имея сил отвернуться от ветра, бившего в лицо крупным песком, и плакал без усилий, мук и содроганий, как плачут маленькие дети и люди с безгрешным и чистым сердцем. Он плакал от счастья видеть рождение новой жизни в родных, уставших степях. И это было так радостно, что новая волна горячих, счастливых слез всколыхнула его грудь и заставила затрепетать угасавшее сердце. Почему же так печально смотрят на него эти дорогие ему люди? Он виновато улыбнулся и прошептал:
— Очки потерял… Старинные очки. Память…
У Бориса засаднило на душе. Он вспомнил привычку учителя часто снимать очки и разглядывать их на свет.
Прибежала Квашнина, опустилась перед больным на колени, щупала его пульс, стерла холодный, липкий пот с лица и начала слушать его сердце. Оно колотилось о ребра, глухо всхлипывало, как бы плача, и замирало. Это была зловещая картина близкой смерти. Но, поднимаясь с колен, Шура сказала спокойно и