С валов, празднуя победу, стреляли холостыми зарядами. В заводском поселке звонили жидко, но празднично, как на пасху, А в господском доме трещали двери, звенели разбитые стекла. Казацкие чекмени, азямы, гусарские венгерки, сермяжные зипуны, верблюжьи халаты теснились в дверях, подсаживая друг друга, лезли в окна.
Стреляли в зеркала, рубили на дрова дорогую мебель, в щепки размолотили клавикорды. Под ногами хрустел фарфор, путались затоптанные грязными ногами разорванные материи и меха. Тяжелые тюки бухарских и персидских ковров изрубили саблями в капусту.
Корысти не было. Было лишь желание разнести вдребезги чужую, враждебную жизнь, чтобы не возродилось, не вернулось ненавистное прошлое. Лишь когда добрались до охотничьих комнат графа — радостно зашумели. Торопливо растаскивали дорогие ружья, пистолеты, кинжалы, рогатины. Это нужно, это понадобится, на остальное — наплевать.
Сбросили с вышки подзорную трубу, вслед за ней отправили вниз прятавшегося там немца- камердинера:
— Колдун!.. Небо трубкой дырявишь!
Заводские работные разгромили контору, вытащили на двор конторские бумаги и книги и подожгли. Плясали хороводом вокруг костра и радостно кричали:
— Горят наши долги!.. Горят наши недоимки!..
— Завод бы не спалили, — забеспокоился Хлопуша.
— Не бойсь! Не тронут. — Жженый светло улыбнулся. — Глянь, они что колодники освобожденные радуются. Сбросили с себя извечные кандалы.
И вдруг ударил себя по лбу.
— Батюшки! А про колодников-то я и забыл. Ребятушки, кто со мной заводских арестантов освобождать?
Хлопуша и Жженый в сопровождении полсотни людей направились на «стегальный двор». Против большой, но древней избы, в которой жили заводские солдаты-инвалиды, посередине широкого двора был врыт в землю невысокий и толстый столб. К нему привязывали для порки провинившихся работных. Столб этот на высоте человеческой спины был покрыт зловещими ржавыми пятнами — запекшейся кровью.
В дальнем конце двора темнела «камора» — заводская тюрьма, большая почерневшая от древности землянка, с толстым потолком из бревен. Камнями сбили с дверей «каморы» пудовые замки. Остановились на краю глубокой ямы. Снизу несло пронзительной сыростью и тухлой вонью.
— Сибирным острогам не удаст, — хмуро усмехнувшись, сказал Хлопуша и покачал головой.
— В медвежьей берлоге веселее, — согласился Жженый.
Они спустились вниз по земляным стертым ступеням. Внизу было темно и мозгло, как в могиле. Ни одна щель не пропускала сюда ни луча дневного света, ни глотка свежего воздуха.
— Выходи, кто жив остался, — крикнул Хлопуша.
На сыром, загаженном нечистотами земляном полу кто-то завозился, вздохнул, но тотчас же все стихло. Лишь когда спустились вниз люди с факелами, с полу поднялись пятеро заключенных.
Двое из них были старики-засыпки, вместе с Жженым подававшие управителю жалобу. Они качались на подгибающихся ногах, как пьяные, и часто моргали слезящимися, отвыкшими от света глазами. Трое других были рудокопы, за отказ работать в руднике предназначенные к отправке на каторгу. Головы их были наполовину обриты «в посрамление и стыд». Все пятеро были закованы в «смыги», деревянные кандалы: левая нога была скована с правой рукой, а правая нога — с левой рукой.
Разглядев наконец красный Хлопушин чекмень и думая, что это сам Пугачев, заключенные упали ему в ноги:
— Батюшка-государь ты наш!.. За свободу спасибо!..
— Встаньте, ребятушки. Не государь я, а только слуга его верный, такой же холоп, как и вы, — ласково сказал Хлопуша, затем приказал: — Колодки с них немедля сбить! Одежу выдать какую получше, накормить и напоить.
Когда отошли от «каморы», у Жженого вырвалось горячо:
— Эх, приказчика бы отыскать. Я бы с ним за всех рассчитался!
— Нашли уж, — откликнулся Чумак. — В церкви под престолом прятался.
— Судить его и всех остальных будем всем миром, — сказал строго Хлопуша. — Прикажи, Чумак, чтобы всех виновных перед царем-батюшкой согнали на литейный двор. Там и будет суд.
На шихтплаце, около домны, поставили для Хлопуши раззолоченное штофное кресло, то самое, в котором нежился когда-то у печки ротмистр Повидла. За спиной Хлопуши встали его есаулы — Жженый, Чумак, башкирин Шакир. Невдалеке от кресла поставили плаху — сосновый обрубок с воткнутым в него большим топором. Около плахи приводили к присяге новому царю Петру III.
Заводской поп с широким, красно-лиловым от пьянства лицом, с прилизанными квасом волосами, в засаленном на брюхе подряснике и в лаптях, с перепугу держал в руках икону вниз головой. Работные, не замечая этого, кланялись Хлопуше, крестились, крепко прижимая пальцы ко лбу, и целовали перевернутую икону. В этом и заключалась присяга.
В очереди присягающих стояли заводские солдаты-инвалиды и верхнеяицкие гусары с распущенными по плечам пудреными волосами, в знак согласия стричься в казаки. Они сами пилили друг другу косы тесаками, хохоча и зубоскаля.
Лишь один старик капрал не распустил волос и, по-видимому, не желал присягать. Он стоял угрюмый и злой в стороне, а белая пудренная мукой косичка его нелепо торчала из-под надвинутой на лоб меховой шапки-ушанки.
— С него и начнем, — Хлопуша указал на капрала. — Эй, служба, подь-ка сюда поближе!
Капрал, с пробитою стрелой рукой на перевязи, подошел и встал против кресла, вытянувшись по- военному.
— Здорово, старый знакомец! — насмешливо поздоровался Хлопуша. — Ай не узнаешь?
— Не могу признать! — хрипло, но четко, словно рапортуя, ответил капрал.
— А помнишь, на тракту караванного приказчика с Источенского завода? Помнишь, когда ты мертвяков из Чердыни вез?
Капрал ответил покорно:
— Что ж, что мертвяков. Прикажут, и мертвяков повезешь. Солдат должен выполнять приказ начальства столь быстро и столь точно, сколь можно, — назидательно закончил он.
— Слышу это от тебя не впервой. А как ты смел, смерд, стрелять из пушки по цареву войску? Как ты смел противиться воле его царского величества?
— Поступил по воинскому артикулу! — твердо ответил капрал. — Без приказа начальства не имел права объявить капитуляцию. Душой к вам лепился, а по воинскому артикулу открыл пальбу.
— Нечистый тебя разберет! Несешь и с Дона, и с моря, — раздраженно буркнул Хлопуша.
Он долго и внимательно разглядывал капрала. Цыганские его глаза ощупывали старика с ног до головы. Капрал стаял спокойный, чуть грустный — каблуки вместе, носки врозь.
— Я тебя, старого хрыча, обучу воинскому артикулу! — крикнул вдруг Хлопуша, крепко стукнув ладонями по подлокотникам кресла, и вскочил. — Ложи голову на плаху. Ложи счас же.
Колени капрала дрогнули. Он поднял руку и зачем-то разгладил седые усы. Потом четким военным шагом подошел к плахе и рухнул перед ней на колени, положил голову рядом с торчащим топором.
Хлопуша подошел, выдернул топор, невысоко подкинул его, примеривая к руке, и ногтем попробовал — остер ли.
— Шапку сними, — сказал он капралу. — И на тот свет в шапке собрался идти?
Капрал спокойно снял шапку и, забыв ее в руке, снова положил голову на плаху.
Хлопуша поймал рукой кончик капраловой косы и потянул ее на себя, заставив капрала лечь щекой на плаху. Взблеснул топор и опустился с такой силой, что зазвенел, уйдя глубоко в дерево плахи.
Толпа ахнула тяжко, единой грудью.
Хлопуша медленно поднял левую руку. В ней зажата была отрубленная капралова коса.
По толпе прокатился радостный и веселый хохот:
— Обкарнали капрала!..
— Хвост под репицу обрубили!.. Куцый капрал стал!..