большое наступление с пятизначными цифрами пленных и “многочисленными трофеями в виде оружия и снаряжения”, это был праздник, открывавший бесконечный простор для фантазии, и жизнь била ключом, почти так же, как потом, когда мы влюблялись. Когда велись лишь скучные оборонительные бои или “планомерное стратегическое отступление”, тогда и жизнь казалась серой, “войнушки” с товарищами не доставляли никакой радости, а школьные задания были вдвое скучнее обычного.

Каждый день я ходил к полицейскому участку в двух кварталах от нашего дома: там на черной доске вывешивали сообщения с фронта, чуть не за сутки до того, как они попадали в газеты. Это был узенький белый листок, иногда длинный, иногда короткий, разукрашенный там и сям заглавными готическими буквами, явно позаимствованными из какого-то допотопного набора. Чтобы расшифровать их, мне приходилось вставать на цыпочки и запрокидывать голову. Но у меня хватало терпения и любопытства проделывать это каждый день.

Как уже говорилось, я толком не представлял себе, что такое мир, зато хорошо представлял себе нашу “окончательную победу”. Эта великая победа, в которую рано или поздно обязаны были сложиться все маленькие победы, упоминаемые в “Вестях с фронта”, была для меня примерно тем же, чем для правоверного христианина — грядущее наступление Страшного суда и воскресение умерших во плоти, или приход мессии для правоверного иудея. Она виделась многократно умноженным воплощением малых побед, бесследно вычеркивавшим все цифры взятых пленных, территорий и трофеев. Я ожидал этой окончательной победы с нетерпением и некоторым замиранием сердца, ведь она, так или иначе, была неизбежна. Неясно было лишь, что интересного останется у нас в жизни после нее.

Нашей окончательной победы я продолжал ждать в июле и даже еще в октябре 1918 года, хотя был не настолько глуп, чтобы не замечать все более мрачного тона сообщений с фронта и не понять, что надежд почти не осталось. Разве мы не разбили Россию? Разве “наши” не завоевали Украину, способную снабдить нас всем необходимым для победы? Разве мы, наконец, не заняли почти всю Францию?

И я, конечно, не мог не видеть, что взгляд на войну у очень, очень многих людей, да практически у всех, теперь совершенно изменился, хотя мой взгляд на нее несколько лет назад сложился именно из того, о чем думали и говорили все — я и приобрел его только потому, что он был тогда общепринятым! Какая досада, что именно сейчас война всем разонравилась, — сейчас, когда достаточно лишь небольшого усилия, чтобы вести с фронта сменили свой мрачный тон “неудавшихся контратак” и “планомерных отступлений на заранее подготовленные позиции” на сияющие летним солнцем доклады: “Прорыв в тыл противника на тридцать километров”, “Диспозиция войск противника полностью разрушена” и “Взято тридцать тысяч пленных!”

Стоя в очереди за искусственными медом и молоком — мать и служанка не успевали стоять во всех очередях, и мне иногда приходилось помогать им, — я слушал, как женщины ругают войну, не понимая ее высокого смысла. И слушал не всегда молча: время от времени я подавал свой еще детский голосок, чтобы объяснить им — “нам надо только продержаться еще немного”. Женщины в ответ на это сначала смеялись, потом удивлялись, а потом чаще всего умолкали в неуверенности или в печали. И я уходил победителем спора, самозабвенно помахивая бидоном порошкового молока... Однако вести с фронта не становились от этого отраднее.

А потом, начиная с октября, кругом заговорили о революции. Она надвигалась, как война, поражая внезапно возникающими новыми словами и понятиями, и, как война, наступила практически неожиданно. Однако этим параллель и исчерпывается. Война, что бы о ней ни говорили, была чем-то целостным, это было дело, которое имело шансы на успех, по крайней мере вначале. О революции же этого было сказать нельзя.

Большое значение для всей последующей германской истории имело то, что начало войны, несмотря на все несчастья, которые за ним последовали, осталось и сохранилось для всех в памяти хотя бы немногими днями незабываемого подъема и ощущения полноты жизни, тогда как революция 1918 года, принесшая в конечном итоге мир и покой, оставила практически у всех немцев лишь самые печальные воспоминания. Уже одно то, что война начиналась в прекрасные солнечные дни, а революция — в дождливые ноябрьские холода, послужило в глазах людей не в пользу последней. Хоть это и примитивно звучит, но это правда. Позже республиканцы почувствовали это на себе: недаром они не любили напоминаний о девятом ноября и никогда широко его не отмечали. Нацисты, превознося август четырнадцатого и всячески затирая ноябрь восемнадцатого года, играли наверняка. В ноябре 1918 года война уже кончилась, и женщины вновь обрели своих мужей, а те внезапно получили в подарок еще целую жизнь, однако ни у тех, ни у других не было ощущения радости, которое они могли бы связать с этой датой; они видели горе, разруху, страх, а слышали лишь стрельбу по ночам, чьи-то вопли да ноябрьский дождь за окном.

Лично для меня революция тоже ничего не изменила. В субботу я прочел в газете, что кайзер отрекся от престола. Меня удивило лишь, что этому событию было отведено так мало места, — заголовки, посвященные нашим военным победам, были в свое время гораздо крупнее. На самом деле кайзер тогда еще не совсем отрекся, хотя об этом уже написали все газеты. Официальное отречение последовало позже, но тогда оно уже никому не было интересно.

Больший шок, чем заголовок “Отречение кайзера”, вызвало внезапное переименование воскресного выпуска “Теглихе рундшау” в газету “Роте фане”. Там были какие-то революционеры-типографщики, которые этого добились. Содержание газеты от этого изменилось мало, да и новое заглавие уже через несколько дней уступило место старому. Вот небольшая, но значимая деталь революции 1918 года.

В то воскресенье я впервые услышал выстрелы. За всю войну я выстрелов не слышал ни разу. Теперь же, когда война уже кончилась, в Берлине начали стрелять. Открыв окна в одной из комнат, выходивших во двор, мы услышали далекие, но отчетливые пулеметные очереди. Мне было очень не по себе. Кто-то объяснял, чем отличается звук тяжелого и легкого пулемета. Звуки доносились со стороны дворца. Что это было — оборонялся берлинский гарнизон? Выходит, революция проходит не так уж гладко?

Если у меня в тот миг и зародились какие-либо надежды — а я тогда, что явствует из вышеизложенного, был всей душой против революции, — то уже на следующий же день мне пришлось с ними расстаться. То была всего лишь бессмысленная перестрелка между двумя революционными отрядами, каждому из которых хотелось первым занять район Марсталь. Революция, без сомнения, победила.

Ну и, с другой стороны, что она мне дала? Праздничную суету, кавардак, веселые приключения и анархию? Да ни чуточки. Более того, на следующее же утро самый вредный из наших учителей, злобный холерический тиран с вытаращенными глазками, объявил, что “здесь”, то есть в школе, никакой революции нет и не будет, а будет прежний порядок, в доказательство чему и разложил на скамье двоих учеников, осмелившихся на перемене играть в революцию, чтобы демонстративно выдать им порцию розог. Все мы, кто присутствовал при этой экзекуции, восприняли ее как смутное, но однозначно недоброе предзнаменование. С этой революцией явно что-то было не так, если наутро после нее школьников за игру в нее запросто берут и секут. Нет, такая революция ни к чему хорошему не приведет. Да она и не привела.

Между тем война еще не была окончена. Мне, как и всем остальным, было ясно, что революция означала конец войны, однако это был конец без окончательной победы, потому что необходимого для нее небольшого усилия никто почему-то так и не предпринял. А жизнь после войны, не увенчавшейся окончательной победой, я представить себе не мог; мне надо было увидеть ее собственными глазами.

Поскольку вся война происходила где-то в далекой Франции, в нереальном мире, из которого до нас доходили лишь сообщения с фронта, как послания из потусторонних сфер, то и ее конец не ощущался мной как реальность. В моем непосредственном, чувственно воспринимаемом окружении не изменилось ровно ничего. Только в фантастическом мире моей игры, которой я жил четыре года, этот конец что-то означал... И, конечно, этот фантастический мир был для меня гораздо более значимым, чем реальный.

Девятого и десятого ноября еще вывешивали сообщения с фронта все в том же привычном стиле: “Отбита очередная попытка контрнаступления противника” и “После самоотверженных оборонительных боев наши войска отступили на заранее подготовленные позиции”... Одиннадцатого ноября на черной доске моего полицейского участка, куда я явился в свой урочный час, уже ничего не висело. Доска встретила меня безнадежной пустотой и чернотой, и я с ужасом представил себе, что будет, если мне всю оставшуюся жизнь придется вместо каждодневной подпитки новостями с фронта, которую я привык получать годами, день за днем видеть только пустую черную доску. Меня это не устраивало, и я решил искать дальше. Где-то же можно найти известия о том, что происходит на фронте. Если уж войну закончили (о чем вроде бы все говорят), то надо хотя бы дать финальный свисток или совершить еще что-то, достойное упоминания. Через пару улиц был еще один полицейский участок. Может быть, я узнаю что-нибудь там.

Однако и там ничего не висело. Полиция тоже заразилась революцией, и старого порядка никто больше не соблюдал. Но меня не устраивало и это. Я брел по улицам под мелким, мокрым ноябрьским дождем в поисках хоть каких-нибудь новостей. И попал в район, который мне уже не был знаком.

И вот в одном месте я набрел на кучку людей, стоявших у киоска с газетами. Я потихоньку протиснулся через очередь, поднял глаза и прочел то, что молча и тоскливо читали все. Это был оттиск завтрашнего выпуска газеты, вывешенный на всеобщее обозрение, с аршинным заголовком: “Перемирие заключено”. Ниже перечислялись условия перемирия, длинный список. Я прочел и их. И читая, я все больше недоумевал.

С чем сравнить мои тогдашние ощущения? Ощущения одиннадцатилетнего мальчика, у которого раз и навсегда отняли мир его фантазий? Сколько ни думаю с тех пор и ни вспоминаю, не могу найти эквивалент такому потрясению из жизни взрослых. Бывают фантастические катастрофы, но они и случаются обычно только в мире фантазий. Или, допустим, пусть кто-то всю жизнь копил деньги в банке и однажды, запросив сведения о своем счете, вдруг узнал, что вместо накопленных тысяч за ним числится неизмеримый долг, — вот такое у меня было тогда ощущение. Нет, все это было абсолютно нереально.

Условия перемирия излагались уже не эзоповым языком военных сводок. Они вещали безжалостным языком поражения, тем самым безжалостным языком, который прежде употреблялся только для перечисления потерь противника . Как его вдруг оказалось возможно применить к “нашим”, причем не в каком-то частном случае, а в подведении окончательного итога наших многочисленных побед, — в моей голове это не укладывалось.

Я читал и перечитывал эти условия, привычно запрокинув голову, как всегда, четыре года подряд читая сообщения с фронта. Наконец я выбрался из толпы и побрел, сам не зная куда. Район, куда я забрел в поисках новостей, был мне почти совсем не знаком, а теперь меня занесло в еще менее знакомые места; я шел по улицам, которых никогда не видел прежде. Моросил мелкий ноябрьский дождь.

Мир стал для меня вдруг таким же чужим и незнакомым, как эти улицы. Оказалось, что у моей большой игры были не только увлекательные, хорошо известные мне правила, но и свои тайные законы, в которые меня никто и не думал посвящать. Выходит, я не просто заблуждался, а постоянно принимал мираж за реальность. Но тогда где же искать опору, поддержку, уверенность и веру, если все происходящее в этом мире — один обман, если бесчисленные победы в конце концов оборачиваются окончательным поражением, а истинных правил игры тебе нарочно не говорят, чтобы ты понял их, только когда проиграешь, упав так, что ниже некуда? Передо мной разверзалась бездна. Я боялся жить дальше.

Не думаю, чтобы кто-либо на свете испытал от поражения немцев в той войне больший шок, чем маленький одиннадцатилетний мальчик, бредший по чужим улицам под мокрым осенним дождем, не зная, куда идет, и не замечая, что на нем не осталось уже ни одной сухой нитки. Но тем более я не могу поверить, что хотя бы вполовину настолько сильную боль испытал в тот же день ефрейтор Гитлер в госпитале города Пазевалька, услышавший по радио и от злости не дослушавший до конца перечень условий перемирия. Хотя реагировал он на это, конечно, гораздо более бурно: “Я больше не мог там оставаться, — писал он. — У меня все поплыло перед глазами, я ощупью добрался до палаты, бросился на койку и зарылся горящей головой в одеяло и подушки”. После этого он окончательно решил стать политиком.

Как ни странно, у него на все это проявилась такая же детски-упрямая реакция, как у меня. И дело тут не только во внешних проявлениях. Проще сравнить, чем полнились моя душа и душа Гитлера после пережитого поражения: гнев, ненависть, желание исправить наконец эту злосчастную политику, пересмотреть правила игры и страх перед непредсказуемостью дальнейшей жизни, — тогда все это было более чем естественно. Лишь теперь я, пожалуй, могу утверждать, что одиннадцатилетний мальчик в тот момент понял и осмыслил все много лучше, чем двадцатидевятилетний ефрейтор.

Во всяком случае, с того самого дня я стал подозревать, что мой гороскоп не сойдется с гороскопом гитлеровского рейха ни по каким показателям.

6

Но до гитлеровского рейха пока было далеко: на дворе все еще была революция 1918 года и Германская республика.

Революция оказала на меня и моих школьных товарищей воздействие прямо противоположное по сравнению с войной: если война, никак не затронув нашу скучную повседневную жизнь, открывала необычайный простор для фантазии, то революция, многое изменив именно в повседневной жизни — и эти перемены были, кстати, не так уж плохи, я о них потом расскажу, — ни для какой фантазии просто не оставляла места. Революция, в отличие от войны, не могла предложить ясной и простой схемы бытия, в которую легко вписывались бы все события. То и дело происходили какие-то кризисы, забастовки, перестрелки, путчи, демонстрации, неизвестно кому и зачем нужные. Нельзя было понять, кому чего надо. Так что поддерживать при всем желании было некого. Люди просто не воспринимали друг друга.

Как теперь известно, германская революция 1918 года не была тщательно обдуманной и спланированной операцией. Она была всего лишь побочным продуктом военного поражения.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату