Не знаю, может быть, он сам что-то подслушал. Возможно, дома ходили сплетни насчет меня и Якоба. Могло случиться, что мать в минуту беспечности проболталась и открыла ему правду. В те времена я считал свою жену наивной, но сегодня я сильно сомневаюсь в ее неведении.

Эрнест молча слушал старика. Еще несколько слов, и его жизнь осветится совсем другим светом, чем прежде, тусклым и ровным светом, который лишает красок все предметы, который превратит его тоску по Якобу в непристойный собачий скулеж пса, для которого побои хозяина столь же ужасны, сколь желанны. Ему бы встать и этим решительным движением положить конец рассказу Клингера, стряхнуть с себя оцепенение и зажечь свет, но он продолжал сидеть, впившись глазами в тень, которая маячила перед ним, становясь все больше по мере того, как слова звучали все тише и все торопливее срывались с губ Клингера, который теперь заговорил быстро. Тень, сидевшая перед ним, казалось, поглощала все, что ее окружало, в том числе прошлое Эрнеста и ту неприкосновенную часть картины этого прошлого, которую он сам создал.

— Для него было важно сделать меня ответственным за самоубийство, которое он собирался совершить сразу после того, как напишет письмо. Нет, ответственным я чувствовал бы себя и в том случае, если бы он меня не обвинял, потому что, в отличие от него, мы оба были свободны, и я, и Якоб. А он был связан по рукам и ногам. Я хотел что-то от Якоба — и получал, Якоб тоже хотел от меня кое-что — и получал. Несмотря на разного рода зависимость, мы в определенном смысле были независимы друг от друга, одним словом — взрослые люди. Но мой сын верил в любовь и в исключительность. Он верил Якобу.

Двойная жизнь и фальшь — эти два понятия все время повторяются в его прощальном письме, несомненное эхо Ибсена, которым он зачитывался еще в юности. Меня он упрекал в том, что я веду двойную жизнь, в которой для него нет места. Он бросил этот упрек и матери, нам всем, он видел в нас участников заговора, цель которого — личная польза. Он писал, что не может уйти и не может остаться, он вообще не может больше двигаться. С тех пор как увидел ясно всю эту ложь, в которую мы его втянули без его ведома, он погиб. Его раздавили. Удушили. Он любил тайно и был убежден, что его тоже тайно любят, но как ему теперь оценивать то минувшее время? Он писал, что обманулся, потому что его обманули. Он задавал себе вопрос, что за средство было у меня в руках против Якоба, чтобы полностью его себе подчинить, но этот вопрос он, в сущности, задавал не мне. Он умер в уверенности, что на Якоба оказывали давление, что Якоб вынужден был покориться мне против своей воли. Как сильно он любил его и как мало знал! Ему не хватило духу поговорить об этом с Якобом, он оказался таким же трусом, как и я. Он и со мной не смог об этом поговорить. Ни с кем не смог. В каком ужасном отчаянии он прожил последние дни перед самоубийством! Если бы он решился поговорить со мной, я бы все ему объяснил. Но возможно, он мне и не поверил бы. И кто знает, может быть, я стал бы все отрицать. Разве я не ревновал? Разве я не был самодоволен и тщеславен? Разве я не был трусом? Из его письма я узнал, что Якоб соблазнил Макси еще в Гисбахе. Макси легко дал себя соблазнить в семнадцать лет, не оказывая особого сопротивления, добрый, но отнюдь не невинный мальчик, — тогда же, когда Якоб соблазнил меня, привязав к себе, и в то же самое время, когда вы с Якобом жили вместе, в одной комнате, делили не только комнату, но и постель, и даже, может быть, общий идеал любви.

Якоб шустро успевал повсюду, переходя от отца к сыну, а от него — опять к другому, обвораживая и заманивая всех.

— Когда Макси сделал свое ужасное открытие, поняв, что отец обманывает его с человеком, которого он любил больше всего на свете, с человеком, который, как он писал, привязывал его к жизни, мир его мгновенно рухнул. Он думал, что я знаю о его наклонностях. Он считал, что я именно ради него нанял Якоба и взял его с собой. Что за безумие нас всех тогда охватило? И вдруг он узнаёт, что я нанял Якоба вовсе не для того, чтобы обеспечить ему, Макси, жизнь без проблем, а из собственных корыстных интересов, «как всегда», пишет он. А на самом деле мне бы никогда не пришла в голову мысль, что у моего сына с Якобом сложились отношения, выходящие за рамки отношений с наемным помощником. Я украл у него любовника. Он не мог пережить этого. Что ж, я его понимаю.

Клингер, похоже, подошел к концу своего рассказа, к концу истории, в которой Эрнесту не нашлось места, кроме одного — того самого идеала любви, о котором говорил Клингер и который в действительности оказался только неудачной попыткой добиться того, чтобы тебя любили. Но Эрнест не покончил с собой. У него даже в мыслях никогда такого не было.

Эрнесту видны были только белки глаз Клингера, остальное — зрачки, веки, ресницы — слилось с фоном, на котором выделялась его сидящая фигура, чуть сгорбленная, но исполненная упрямой упругости, словно он готов был вскочить в любую минуту. Наблюдал ли старик за ним — об этом Эрнест мог только догадываться. Клингер поведал и объяснил ему все, что он жаждал узнать и понять, все, что он в течение долгих лет непрерывно обдумывал, но это не принесло Эрнесту облегчения. В доме напротив по-прежнему горел свет, соседка его не погасила, похоже, теперь свет горит у нее непрерывно. Эрнест видел этот свет, хотя стоял спиной к окну, но за спиной Клингера висело зеркало, и в нем отражалось освещенное окно квартиры напротив.

Любовь Якоба к Эрнесту была лишь коротким сценическим эпизодом, и это, наверное, самое лучшее, что можно о ней сказать, потому что в этот краткий период Якоб, вполне возможно, вкладывал серьезный смысл в то, что говорил, и, как поется в песенке, et alors voila quun soir i lest parti, le postilion de Lonjumeau[11].

Сраженный смертью сына, Клингер, заглянувший в его жизнь с совершенно неожиданной для себя стороны, получил такой удар, который можно было парировать только ответным ударом. И он решил нанести его в тот же день, хотя прекрасно понимал, что ранит тем самым себя самого. Причин, приведших к смерти Макси, было достаточно, чтобы немедленно выставить Якоба из дома. Его нельзя было не выгнать. Удастся ли также стереть его из памяти, не играло в тот момент никакой роли, время покажет.

Якоб, которого он вызвал к себе еще до завтрака, прежде чем повидаться с кем-нибудь из домашних, выглядел жалко и ничего не оспаривал, но его вид стал совсем несчастным, когда Клингер сообщил ему об увольнении. Он ни слова не возразил. Не оспаривал свою вину в смерти Максимилиана и не пытался переубедить Клингера, хотя, возможно, это было бы не так уж трудно, как в тот момент думал Клингер. Клингер вообразил, что возмездием за самоубийство сына может стать грубый произвол по отношению к Якобу. И если с бессмысленной смертью сына он ничего уже поделать не мог, то уж по крайней мере мог ответить за одну несправедливость другой несправедливостью. Позже он понял, насколько мелочным и несоразмерно жестоким был этот поступок, но тогда все выглядело для него иначе; в тот момент, когда нельзя было уже ничего исправить, он хотел совершить нечто решительное. И если ничего путного этим не было достигнуто, то одно ему все-таки удалось: он сумел наказать самого себя. И никогда потом не раскаивался в этом поступке.

В воздухе ослепительно-светлого, солнечного зимнего утра кружились редкие снежинки. Мелкие и прочные, как песчинки, они медленно опускались вниз, к людям, которые ничего не подозревали о несчастье тех, кто высоко над их головами смотрел во мрак наступившего дня, в котором ничего было уже не поправить. Якоб стоял перед Клингером, он выглядел опустошенным и был очень бледен. Он стоял, безвольно опустив руки, и смотрел в пол. А Клингер смотрел мимо него в окно, куда-то сквозь толщу воздуха на стену противоположного дома, где какой-то парень опасно перевесился из окна и что-то делал с древком флага, хотя самого флага видно не было.

Клингера мало волновало, что подумают остальные, узнав, что он уволил Якоба, столь долго прослужившего у него, причем уволил, казалось бы, в самый неподходящий момент. В хозяйстве без Якоба вполне можно было обойтись, не то что без госпожи Мозер. Просто его больше не будет, и все, и только много позже Клингер по зрелом размышлении будет удивляться, что почему-то никто не поинтересовался, за что, собственно, он его прогнал. Ни Марианна, ни его дочь ни разу не спросили о причине, из чего он заключил, что она была им известна.

Клингер попросил Якоба немедленно собрать вещи и уйти в тот же день, и чем скорее, тем лучше. Напоследок он вручил ему конверт с жалованьем за три месяца. Как-нибудь он прокормится, опыт у него есть, знакомства тоже. В полдень Якоб покинул квартиру. Никто не попрощался с ним у дверей, сам Клингер никакого значения не придавал разным там рукопожатиям, все остальные были слишком заняты налаживанием дел, которые разладились со смертью Максимилиана, чтобы думать о Якобе.

Впрочем, вечером Марианна Клингер рассказала мужу, что Якоб всю ночь провел возле их сына. Когда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×