Противостоя атакам рационалистической идеологии, нужно было сохранить (и это было моим самым сильным убеждением) христианскую веру как исходный момент для новой созидательной работы. От того, каков будет исход этой внутренней борьбы, должно было зависеть сохранение мира в Европе.
Все лучшие годы моей жизни были посвящены этому вопросу, в общине, в парламенте, в прусском государстве и в империи. Тот, кто знаком с фактами, знает, что в 1932 году я не добивался высокого поста. Настойчивый призыв Гинденбурга от имени отечества явился для меня приказом.
Если я решился в тяжелой обстановке 1933 года к сотрудничеству с бесчисленным количеством людей, занимая при этом значительный пост, то только потому, что считал, что в этом заключается мой долг, и потому, что думал о возможности направить развитие национал-социализма по мирному пути, на котором сознавалась бы вся ответственность. Я надеялся, что сохранение христианских принципов явится лучшим противовесом идеологическому и политическому радикализму и обеспечит мирное развитие в области как внешней, так и внутренней политики. Эта цель не была достигнута. Силы зла оказались могущественнее, чем силы добра, и неотвратимо увлекли Германию к катастрофе.
Должны ли быть прокляты те, которые высоко держали знамя веры в ее борьбе с безверием? Дает ли это судье Джексону основание для заявления, что я был лишь ханжествующим агентом атеистического правительства? А что дает право сэру Хартли Шоукроссу говорить с издевательством, насмешкой и презрением: «Он предпочел господствовать в аду, нежели служить на небе»?
Господа обвинители, не Вам выносить такие суждения! Не Вам судить меня! Другие меня будут судить за это. Разве сегодня вопрос о защите преходящих ценностей не стоит еще более остро, в самом центре усилий по переустройству мира?
Я считаю, что могу с чистой совестью держать ответ. Любовь к родине и народу была единственным решающим мотивом всех моих действий. Когда я должен был говорить, я говорил без страха перед людьми. Я служил не нацистскому режиму, а родине. Когда не сбылись надежды в области внутренней политики, я пытался на дипломатическом посту предотвратить войну, спасти мир.
Обращаясь к моей совести, я не нахожу никакой вины там, где ее ищет и находит обвинение. В историческом плане она, эта вина, может быть, заключается в трагическом 2 декабря 1932 г., когда, несмотря на банкротство конституции и угрозы Шлейхера начать гражданскую войну, я не сделал попытки всеми средствами побудить рейхспрезидента не изменять принятые им накануне решения.
Разве обвинение действительно хочет предать проклятию всех людей, которые согласились сотрудничать, будучи руководимы самыми хорошими чувствами? Разве обвинение хочет утверждать, что в 1932 году германский народ избрал Гитлера потому, что он хотел войны? Разве оно действительно хочет утверждать, что германский народ в большинстве своем принес эти огромные духовные и материальные жертвы и даже пожертвовал своей молодежью на поле битвы в этой войне для утопических и преступных целей Гитлера?
Перед Высоким Судом стоит очень трудная задача: сразу же после катастрофы выявить причины и следствия исторического развития и их действительную связь между собой. Если Высокий Суд установит историческую истину, будет выполнена и историческая миссия этого процесса. Тогда германский народ, несмотря на то, что его империя разрушена, поймет свои ошибки, но он также найдет в себе силу для выполнения своих задач в будущем.
Я мало что могу сказать по вопросу об Австрии. Я рассматриваю аншлюс изолированно от более поздних событий как исключительно внутри германское явление. Для каждого австрийца аншлюс являлся самоцелью и никогда ни в чем не представлял собою шага по подготовке агрессивной войны. Идея аншлюса была слишком важной и слишком благородной целью германского народа. «
11 марта 1938 г. в 8 часов вечера, после того как был полностью устранен всякий другой политический и государственный авторитет, я избрал путь, предложенный Берлином. Причина этого заключалась в следующем: оказание неоправданного сопротивления тому, чтобы проводились упорядоченные выборы, практически и психологически проложило бы дорогу для совершения радикальных действий. Я спрашивал себя: имею ли я право выступать против этих методов после того, как стало очевидно, что путь оказался непроходимым. Поскольку акт присоединения казался оправданным, я чувствовал себя обязанным внести ту долю, которую я мог вложить, учитывая обстановку.
Я уверен, что именно от этого участия зависит то, что основной переворот, в частности в ночь на 12 марта, произошел при сохранении спокойствия и без какого бы то ни было кровопролития, хотя у австрийских национал-социалистов накопилась сильная злоба. При всех обстоятельствах я был за объединение немцев независимо от того, какова будет форма правления в Германии.
Мне кажется, что обвинение ссылается на документы, относящиеся к периоду после аншлюса, для того, чтобы усмотреть в них мое стремление к аннексиям и к агрессии. Здесь идет речь о документах ПС- 3640 и ПС-3645, которые предъявило французское обвинение в своей заключительной речи, и о документах ПС-3391 и ПС-2278, следовательно, о высказываниях относительно Дунайского бассейна и Чехословакии после 1 октября 1938 г. и о бассейне реки Вислы после 1 сентября 1939 г., после начала войны. Я и сейчас признаю эти высказывания, и время подтвердило их правильность. Пока Дунайский бассейн входил в состав Австрийской монархии, он процветал на благо всем, и германские элементы развивали не империалистическую, а культурную, экономически прогрессивную примирительную деятельность.
С тех пор, как это пространство оказалось расколотым в результате полной победы национального принципа, в нем не стало спокойствия. Помня это, я думал о создании общего жизненного пространства, которое, как я открыто говорил, обязательно должно было дать всем, то есть немцам, чехам, словакам, венграм и румынам, такой социальный порядок, чтобы каждому в отдельности жизнь была бы дорога. Так я думал и о Чехословакии, вспоминая при этом уравнение языков в Моравии, которому я сам был свидетелем.
И если я после 1939 года говорил о бассейне реки Вислы как о пространстве, которое должно решить судьбу Германии, то делал это, стараясь предотвратить опасность в будущем, опасность, которая с момента начала войны стала реальностью и которая сегодня для каждого немца превратилась в ужасную действительность. Для доказательства того, что существовало намерение вести агрессивную войну, это высказывание не может иметь доказательной силы.
Итак, началась эта война, которая, как я сразу понял и все время говорил, для германского народа была борьбой не на жизнь, а на смерть. На требование безоговорочной капитуляции я мог только ответить безоговорочным «нет» и безоговорочной отдачей всех моих сил. Я верю в то, что говорил Ратенау: «
Что касается Нидерландов, то я хочу констатировать следующее: в Нидерландах имущественное состояние и личная свобода ни в одном случае не были ограничены из-за того, что человек во время оккупации был враждебно настроен по отношению к империи или нацистам, не занимаясь при этом враждебной деятельностью.
Я уже говорил о том, что в отношении эвакуации евреев у меня были серьезные, человеческие опасения и опасения правового характера. Сегодня я должен сказать себе, что, кажется, в самом деле мы имели право осуществлять эвакуацию в больших масштабах и на длительный срок. Ведь сейчас это коснулось более десяти миллионов немцев, которые столетиями жили на своих местах.
Начиная с середины 1944 года на основании приказа непосредственно фюрера полиция расстреливала лиц, уличенных в саботаже и терроризме. Только о таких расстрелах я слышал в этот период, но ничего не слышал о расстрелах заложников в точном смысле этого слова.
Нидерландские патриоты, пожертвовавшие своей жизнью во время оккупации, по праву считаются сегодня погибшими героями. Разве это не значит умалять их героизм, если представлять
