ГЛАВА 1
1825 год, Тарханы, Михаил Лермонтов
В чернильных небесах не виднелось ни облачка. Поэтому представлять, что луна – заколдованная принцесса, а тучи – злые и добрые сражающиеся за нее рыцари – было весьма и весьма затруднительно.
Мишель поерзал на широком подоконнике, прижался лбом к ледяному, разрисованному морозными узорами стеклу и вздохнул.
Луна, серебристая, сияющая, походит на колодец. А что, ежели вообразить, будто принцесса находится в его серебряной глубине? И там же пребывают сражающиеся за честь прекрасной дамы войска?
Нет, не годится, потому что так нисколечко не занимательно. Только плывущие по ночному небу облака, разрываемые ветром, позволяют нарисовать в воображении настоящую битву. Но нет теперь ни темных, ни белых туч, небо выстужено дыханием мороза.
Ох, сколько же всего не достает зимой!
Давно исчез теплый прозрачный розовый летний воздух. И деревья окрест имения, сбросив листья, совершенно оголились. Замерзли ароматы трав, свежескошенного луга и кустов акации, у которых кружили свой бал пчелы. Коли не знать, что за парком раскинулся заросший осокой и камышом пруд, от которого поутру с ранней весны до самой осени поднимается бело-молочный пар, – ни за что не угадать его под толстой снежной шубой.
И еще одна досада. Бабушка подарила смешную маленькую лошадку, которая никогда не вырастет, всегда будет как игрушечная. Она зовется пони. Только зимой ведь ездить на чудном конике можно лишь по двору, расчищенному мужиками от снега. Но что за радость от такой прогулки, ни ветра в лицо, ни стремительной рыси.
Кататься на санях да лепить снежных баб – вот и все зимние забавы. Ну их, эти сани, невелика потеха. А лепить фигуры можно и из восков, даже интереснее из восков, так как их легко украсить цветной бумагой и раскрасить красками.
Но – Мишель опять вздохнул, достал из бонбоньерки лимонный цукат, засунул его за щеку – еще Рождество не праздновали, долго вьюжить и морозить зиме. А когда она все-таки закончится, когда двор обласкает жаркое солнышко и аллеи парка наполнятся нежным запахом клейкой листвы, тогда... Тогда, тогда, тогда... Ах, вот было бы славно, если бы и нынешним летом все устроилось, как в минувший год, и... Горы, Пушкин, ангельские голубые глаза...
От воспоминаний стало трудно дышать и сердце заколотилось быстро-быстро.
Мишель окинул взглядом занесенный снегом балкон, безоблачное небо, серебристый диск луны. И, немного успокоившись, прошептал:
– Je vais rкver de tout. J`ai envie de me rappeler de chaque instant de mon bonheur[1].
...Сначала ему казалось: счастье – это дорога. Как весело с утра до ночи ехать в карете! Не надо учить из французской грамматики, псалтыря и Евангелий. И бабушка, приложив ладонь ко лбу, не восклицает: «Michel, quelles sont ces maniиres! Je suis malade rien qu`en voyant cela!»[2] Ей некогда следить за проказами внука. Большущий обоз давно миновал Тарханы. Едут из имения медленно, основательно, со слугами, скарбом, припасами. Бабушка волнуется, хлопочет, следит, распоряжается. И – невероятная удача – вовсе не ворчит! Только за это можно полюбить дорогу. А какие виды окрест! Не умолкает, льется песня правящего лошадьми возницы. Полнится восторгом сердце. Ну, бабушка, милая, вот чудесный подарок, решилась ехать на воды! Конечно, напрасны все ее опасения. Смешно слушать вечное заботливое: «Michel, tu es si faible ! Il faut que tu manges plus, sinon tu vas attraper la phtisie!»[3] И все же пусть переживает: иначе не было бы этого долгого интересного пути к горам, солнцу, жаркому южному лету.
Потом доехали до Кавказа. В голове сразу громыхнуло: «Господи, Боже мой, благодарствую, и всегда в молитвах хвалу возносить буду!»
Горы – это же такое творение Всевышнего, невероятнейшее, наикрасивейшее! Они замечательно разные – белоснежные, укрытые снегами, зеленые, в пышных шапках лесов, а есть и песчаного колеру, голые, с морщинами темных и светлых пород.
Смотреть на них хотелось снова и снова, изумляться, радоваться.
Счастье, истинное, несомненное...
– Мишель, посмотри, казаки, – тормошила его молоденькая горничная бабушки. – Глянь, глянь, что выделывают!
Казаки следовали с их обозом от Ставрополя. Говорили, в горах опасно, и любому черкесу ничего не стоит перерезать горло русскому за пару медяков, а может, и вовсе без грабежа, без малейшего к тому основания просто чикнуть по шее кинжалом. Казаки, охранявшие всех, кто вздумал ехать на воды, были презабавные. Загорелые, в папахах и черкесках, с ружьями в нагалищах, выглядели они настоящими горцами. Когда им наскучил унылый путь, они устраивали джигитовку, дрались на саблях, пускали коней скакать наперегонки, а сами выскальзывали из седел, летели то справа, то слева.
– Мишель, смотри же! – не унималась горничная, тыкая пальцами в пришпоривших коней мужчин. – Танцуют словно настоящий бал на лошадях!
Казаки – да куда там, что за невидаль! Только горы, одни лишь горные хребты все не отпускали взгляд его, и весь их снежно-зеленый, подернутый дымом облаков вид вызывал лишь одну мысль.
Поселиться бы здесь. Не возвращаться в Тарханы. Всегда смотреть на израненное темными вершинами небо.
Имение бабушкиной сестры, Екатерины Алексеевной Хастатовой, бывшей замужем за кавказским генералом, оказалось очень просторным и уютным. Снаружи напоминало оно крепостицу – с пушками и насыпным валом. Однако едва лишь оставались за спиной ворота, глазам делалось больно от ярких вспышек диковинных цветов. Эдем, вылитый райский сад!
– Мы будем здесь проводить уроки рисования, – заявил гувернер Капэ. Долговязый, выпрыгивая из кареты, он ушиб затылок, но даже не поморщился, увлеченный созерцанием окрестностей. – Какие пейзажи! Восхитительные горы, изумительнейшие цветы!
Мишелю и самому не терпелось скорее кинуться к краскам, прямо со двора можно было писать поросшие лесом склоны Машука с притаившейся меж зеленых ветвей избушкой, где размещался дозор.
И он рисовал, упоенно, с утра до вечера, а еще возился с маленьким Акимом и другими кузенами и кузинами. Но пуще всего любил ходить с бабушкой на гору Горячую, отрог Машука.
Тяжело взбираться по высоким каменным ступеням, да под обжигающим жарким солнышком. Гора так и дымится от сбегающих по ней серных ручейков. Зато когда дойдешь до купален, снимешь платье и в одной сорочке погрузишься в теплую дымную ванну, то кажется: руки становятся крыльями, и можно улететь под небеса, парить, как орел, среди высоких облаков.
Красивее гор нет ничего на свете. В этом не было никаких сомнений до тех пор, пока Мария Акимовна, тетка, не решилась почитать после обеда всем детям из толстой книги...
У Марии Акимовны черные глаза, и еще она смешно морщит носик, на сочно-красных губах ее то и дело расцветает ласковая улыбка.
Только вот теперь все это не важно, совершенно не важно.
Исчезает гостиная, и притихшие светловолосые кузины, только странные певучие слова рисуют горные пейзажи, притом прелестнее, чем самая искусная акварель.
– Что это? – прошептал Мишель, когда голос тетки умолк. И протянул дрожащие руки к книге: – О, позвольте мне взглянуть на нее!
– Стихи Пушкина, – отдав тяжелый том, Мария Акимовна взяла со стола веер и стала обмахивать разрумянившееся лицо. – Парит, быть дождю... А неужто гувернер не читал тебе этих стихов?
Любимый Капэ вмиг сделался ненавистным. Старый солдат, после войны он остался в России, однако был безмерно предан Наполеону. Гувернер знал тонкости сражений, и часами говорил о них. Но о стихах, Пушкине, досада какая – ни слова! Утаил такую красоту! Или не знал?! А, все одно – позор, преступление!
Спрятавшись в беседке, увитой виноградом, Мишель наслаждался каждой строкой и всяким словом «Кавказского пленника».
– Les poиmes, c`est mieux que la musique, c`est plus fort que les tableaux[4] – невольно срывалось с губ его.
И нельзя было даже подумать, что в один день наскучит читать эту книгу. Надоест смотреть на горы. И мечты – эх, хорошо было бы ухватиться за облака и прокатиться над грохочущим в долине Подкумком – станут совсем другими.
Только вот случилось все именно так. Мир сначала замер. А потом вдруг разлетелся, как осколки от разбившейся бабушкиной чашки...
Мишель не сразу заметил
Кружатся яркие ситцевые платьица, летят локоны, звенит смех – рассыпался словно букет колокольчиков по комнате.
Что-то там, в той зале, было нужно отыскать – альбом с маменькиными стихами или акварельные краски, теперь уже не вспомнить. Исчезли разом все мысли, и кузины уже почти невидимы, только светят, сияют дивные голубые глаза. У
Прочь, скорее прочь!
Чтобы, укрывшись в саду, среди сладко пахнущих цветов, вспоминать ангельский взгляд, дивные локоны и губки, нежные, как лепестки роз...
Он не решался спросить имя чудесной гостьи. Да что там – не мог даже просто подойти к
– Мишель влюбился, влюбился!
Ох уж эти кузины! Ничего от них не скроешь! И, конечно, он бы к ним даже не приближался – если бы не появлялась среди девочек
За счастием отъезд подкрался незаметно, с ловкостью черкеса, с неизбежностью опускающегося ножа гильотины.
Разлука пугала глубокой стылой пропастью. И понятно становилось, что придется прощаться с самой сильной и красивой любовью. «Не свидимся с ней больше никогда», – тревожно кольнуло сердце.
Потом боль прошла, светлое нежное чувство, чуть приглушенное, осталось.
Полнится душа мечтами.
Повторить бы все в точности – путь на воды, горы, стихи. И – как апогей, как кульминация – сияние чистых голубых глаз милого ангела...
... Намечтавшись и опустошив бонбоньерку с цукатами, Мишель соскользнул с подоконника, покосился на свою кровать с высокими подушками и теплым одеялом.
Спать решительно не хотелось.
И почему взрослые люди всю ночь напролет храпят в постелях?
Вздор! Вздор и чушь! Право же, жалко тратить на сон так много времени!
Стараясь не скрипеть рассохшимися половицами, Мишель выскользнул за дверь.
А хотя бы и пробраться в кладовку, взять засахаренных груш. Все лучше, чем вертеться с бока на бок.
Он спустился со второго этажа вниз, пошел по коридору, миновал гостиную, потом классную комнату. И взволнованно прошептал:
– Mon Dieu, non ! Tous mes projets sont reduits а neant![6]
Не показалось.
Нет, не показалось.
Дрожит у двери кладовой полоска света. Там горит свеча. И раздаются негромкие девичьи голоса:
– Еще окорока надо к завтраку подать, барыня сказывала. Да тише, тише, огонь задуешь. Окорок для маленького барина особенный имеется. Вон в том углу, бери, отрезай. И яиц тоже