Дождавшись, пока Федор Михайлович затворит дверь номера, Аполлинария сняла шляпку, сбросила накидку и, выдохнув, решительно впилась в губы Достоевского.
Он сразу же задрожал. С каким-то угарным восторгом Аполлинария наблюдала, как падает ее платье и его одежда тоже. И вот уже, задыхаясь, он целует у ней ноги, жадно, исступленно, отчаянно.
Жаркую приятную истому сменяет острая разрывающая боль. Не удержаться от стона.
– Так ты... Да? Обманщица, любимая моя лгунья!
Достоевский напуган. Растерян.
Надо что-то сказать. Рассудительное, серьезное. Веселое, может, и циничное. А в голову, как назло, ничего путного не приходит. Ноет живот... А впрочем, все равно хорошо. От счастья и собственной смелости мысли путаются.
– Я очень люблю вас, – после некоторого замешательства решилась сказать Аполлинария.
Федор Михайлович кажется счастливым, растроганным.
– Девочка моя, милая. Я вас не стою. За что мне такое чудо?..
Потом он вдруг резко меняется, делается серьезным. Начинает нудно и долго рассказывать про Марию Дмитриевну, ее болезнь.
– О разводе не может быть и речи, вы же понимаете. Она умирает...
«Что-то долго она помирает, – думала Аполлинария, изображая на своем лице, впрочем, трогательное сочувствие. – А все равно вы разведетесь. Затуманю я вас собой, привяжу крепко-крепко, навсегда».
Однако любовь – настоящая, сильная, невыносимая – окончательно проснулась в Аполлинарии следующим днем. Когда она подслушала через неплотно прикрытую дверь разговор Достоевского с братом его, Михаилом Михайловичем.
– Михаил, можешь ли ты одолжить мне денег? Я понимаю, выплата гонораров, прочие расходы. Но у Марии Дмитриевны гардероб совсем плох. Хочу ей шляпок заказать. Ну как даме без шляпок...
Михаил говорил тихо, почти неслышно. Только понятно стало, что, видимо, согласился он, зашелестел ассигнациями.
С пылающими щеками Аполлинария бросилась прочь. Вспышка обжигающей ревности вдруг наполнила сердце такой острой любовью, что стало страшно и больно. А еще сделалось понятно, что без Федора Михайловича уже никак, а у него эта чахоточная, о которой он печется даже после того, что меж ними случилось...
Борьба с женой, борьба за чужого мужа. Два года. Долгих два года!
Иногда Аполлинарии казалось – победа на ее стороне, ведь это с ней так счастливы любимые серые глаза. С ней Достоевский дурачится, рассказывает анекдоты и пытается ограничиться обедом, не идти в гостиницу, а ничего не выходит. Идет, бежит, обнимает там жарко...
А потом вдруг выходило – забывает. Ладно бы просто корпел над своими книжками или делами журнальными занимался. Так нет – везет жену то в Москву, то еще куда. Климат Петербурга ей, ведьме чахоточной, видите ли, не подходит. А то, что отсутствие его мучительно, Федору Михайловичу и вовсе безразлично.
Наконец решились вместе ехать в Европу. В Париж, а там в Рим, и вообще куда глаза глядят. Так нет же, как нарочно, сильно расхворалась чахоточная.
– Поезжай одна, – сказал Федор Михайлович, отводя взгляд. – Я буду через неделю, дней через десять.
Аполлинария, старавшаяся всегда прятать свою боль, независимо хмыкнула:
– Через неделю так через неделю.
Ей казалось, что показное равнодушие заставит его быстрее уладить все дела.
А потом показное равнодушие сменилось настоящим...
...Она заметила его через окно и вздрогнула. Белоснежнейшая сорочка, блестят начищенные ботинки. И лицо тоже – светится счастьем.
«Неужели он не получил моего письма?» – ужаснулась Аполлинария и быстро надушилась.
– Полинька, милая, как я соскучился!
– Постойте, – она отклонила протянутые руки, указала на диванчик, – присядьте, я должна вам кое-что рассказать.
Он сразу все вдруг понял, застонал:
– Я потерял тебя. Я всегда знал, что тебя потеряю, ты отдала мне сердце случайно. Но кто он? Он, по крайней мере, достойный человек? Любит тебя?
В его голосе было столько искреннего сочувствия, что Аполлинария покраснела. И сразу решила не врать, а рассказать чистую правду. Невозможно кривить душой и сочинять, когда такая трогательная забота идет, от чистого сердца.
Его зовут Сальвадором. Испанец, студент. У него потрясающие темные глаза, обещавшие жаркую страсть и вместе с тем тихий покой. Казалось, с этим человеком все будет легко, естественно. Без мук, проблем, страданий. И без рассказов о жене – тоже. Оказывается, она устала. От вечной борьбы, непонимания. В глазах Сальвадора было обещание жить, жить, вот именно сейчас жить настоящей полной жизнью.
– Ты отдалась ему совершенно? – перебил Федор Михайлович, нервно расхаживая по комнате.
Аполлинария едва заметно пожала плечами. Ну да, а что здесь такого? Обидно ведь не то, что отдалась, а то, что случилось потом. Сальвадор перестал приходить, сказал, что болеет. А потом она вдруг встретила его, веселого и смеющегося, в кафе на бульваре. И сразу все стало понятно: не любит, наскучила. А может, и не любил вовсе. И сразу же захотелось ему отомстить. Унизить, лишить всех радостей жизни. А может, и самой жизни тоже.
– По крайней мере, ты влюбилась не в такого, как Лермонтов, – облегченно выдохнул Федор Михайлович, заметно повеселев.
Аполлинария от изумления не нашлась что сказать. А что, если б в такого, как Лермонтов, молодого, красивого, известного и притом талантливого – Достоевскому было бы еще больнее? То есть, выходит, сам факт их расставания еще не означает крушения всего? Если она сошлась с простым студентом – то это не так больно?!
– Ах, Полинька, уедем. Уедем со мной в Баден-Баден, – взмолился Федор Михайлович. И торопливо уточнил: – О, не беспокойся, я буду как брат тебе.
«Отлично, – подумала Аполлинария, скрипнув зубами. – В Париже мне все равно оставаться нельзя, я ведь убью Сальвадора. Уеду, и уеду с Федором Михайловичем. И буду мучить его, и смеяться над ним, пальцем не позволю к себе прикоснуться. Надо же, хорошо, что не Лермонтов! Любить я Достоевского перестала, когда сошлась с Сальвадором. Теперь же... Теперь, кроме ненависти, ничего больше уже нет к нему!»[34]
«Вот же навязалась девчонка на мою голову, – злился Андрей Соколов, торопясь по проходу в здание, где находились секционные. – Я действительно чувствую свою вину за тот случай. Ей просто любопытно, но мне-то больно! И сейчас опять: „Возьми с собой“. Объяснял же: солнышко на улице, топай гулять и наслаждаться жизнью. Закончишь интернатуру, и начнется – по пять вскрытий в день, а потом писанина, и следователи терзают, всем все горит...»
Присутствие Марины начинало неимоверно раздражать. Когда больше всего на свете хочется спать и есть, даже симпатичные девушки не вызывают никакого энтузиазма.
Но спать нельзя. Неизвестно, кто из экспертов будет работать с трупом Крылова. Коллектив в общем и целом подобрался дружный. Однако имеется парочка кадров, отношения с которыми оставляют желать лучшего. И те из принципа ничего не скажут. Терзайся потом сомнениями, выспрашивай, унижайся. Нет, уж лучше потерпеть, зато увидеть все своими собственными глазами.
Есть тоже нельзя, хотя от голода желудок сводит. Возле актового зала у главного входа работает буфет, но качество еды – ниже среднего. Неизвестно, как там обстоит дело с выручкой, может, забегающие менты все и разметают. А эксперты обычно захватывают с собой пару бутербродов. Бутерброды слопаны в самом начале дежурства. Часов – Андрей бросил взгляд на запястье – да, уже часов десять назад, достаточно давно, чтобы проголодаться, но пока еще рановато для полного паралича вкусовых рецепторов.
Марина по-своему истолковала его взгляд.