не определил направление его помощи — распутать узел или покрепче его затянуть. В его рассказе некоторые детали освещены недостаточно ясно, что естественно, поскольку он написан с бальзаковской скоростью.

— Адам Михайлович, — говорю я, — заинтересовал меня человек, обутый в сапоги. Не вспомните ли вы его подробнее?

— Боюсь, не смогу, — отвечал ксендз. — Меня одолевали невеселые мысли. Видел все, как говорится, краем глаза. Кто был тот человек — знакомый или незнакомый, не помню. Заметил его до пояса — сапоги, брюки, еще подумал жарко, а человек в сапогах. — Ксендз огорченно разводит руками.

— Обидно! — вздыхаю я. — Вдруг это главная фигура происшествия. (Ксендз глядит на меня совсем уже виновато.) Вдруг окажется, что он из прихожан. Возможен и такой случай, Адам Михайлович. Если убийца из верующих, из людей костела, этот в сапогах, или, допустим, Жолтак, или Стась Буйницкий… Какие тогда последуют неприятности для вас?

— Самые разные, — сникает ксендз. — Фельетоны напишут, лекции начнут читать, черное с белым состегают. Впрочем, это неважно. Да и если виноват случайный человек, даже если и Жолтак, ну что, это в пределах вероятного зла. Если же, предположим, во что совершенно не могу поверить, убийство совершено Буйницким или в нем окажутся виновны органист или Белов — опять же нереальное допущение, то лично для меня потрясение было бы огромным. Конечно, и для всех.

Ксендз замолкает, и мы прислушиваемся к озлобленному мяуканью за окном, которое началось довольно давно.

— Это мой Серый, — объясняет ксендз. — Сердится…

— Может, лучше его впустить?

— Я его наказал, — говорит ксендз, — украл там у меня на кухоньке кое-что…

— Да, коты, короткая память.

— Да, — соглашается ксендз. — Неисправимы.

— Чуть не забыл спросить, — спохватываюсь я. — Выходит, Адам Михайлович, что честь костела может быть дороже истины и сокрытие некоторых фактов выгодно, в интересах, скажем, прихода?

— Теоретически, — говорит ксендз. — Некому скрывать.

Возможно, и некому, думаю я. Кто знает, кто знает.

— Позвольте задать вам вопрос? — спрашивает ксендз. — Наверное, существуют какие-то методики следствия, в чем их сущность, если не секрет?

— Есть несколько методик, — говорю я. — На мой вкус, самую интересную предложили семьсот лет назад Бонавентура и Бэкон.

— Философия? — удивляется ксендз.

— Алхимия! — уточняю я. — Прекраснейшая из наук. Представьте себе таинственное, сокрытое от любопытных глаз подземелье. Печь, угли раскалены, прозрачная реторта поставлена на треножник. Ученый старец — этакий Фауст дрожащей рукой отмеривает ртуть, редкие земли, кровь агнца, змеиный яд. Полночь. Небесные светила устанавливаются в благоприятствующий порядок. Смесь в реторте кипит, возгоняется, над расплавом слоится бурый дым, появляется слой амальгамы; старец с надеждою и нетерпением ожидает, что среди грязного осадка заблестит драгоценный сгусток. Так вот примерно делает и следователь. Складывает вместе то-сё, третье, варит, колдует, иной раз по многу месяцев, бывает, и лет. Со мной был случай, я три года вот здесь, в голове, дело варил, наяву и во сне…

— Три года! — восклицает ксендз и придвигается поближе.

— Да, полных три года… — Я немножко привираю — не три, а два, но их за четыре можно посчитать. Заинтересованный ксендз обращается в слух, но в эту минуту чья-то рука приводит в действие дверной звонок. Саша, думаю я, и гляжу на ходики — четверть одиннадцатого. Однако голос, приветствующий ксендза, мне не знаком. Буйницкий, думаю я. И не угадываю. За ксендзом проследовал в комнату органист. Но еще прежде из прихожей в кухоньку пролетел, как снаряд, худой большой серый кот, стрельнув в меня хитрым зеленым оком.

— Я просто так зашел. На огонек, — объясняет органист. — Шел мимо окно светится.

Он в заметном подпитии: глаза блестят, винцом сильно попахивает, и чувство равновесия его уже покидает — он зацепился о порожек, толкнулся о шкаф, задел столик с журналом, а половичок при первом же его шаге пошел складками. Рассеянный его взгляд, как магнитом, притягивает к графинчику, в зрачках мелькает снайперская зоркость — сколько отпили? — и бесхитростно отражается в довольной улыбке.

— Вы, я вижу, беседуете, — говорит органист. — Не помешаю?

— Нисколько, — отвечаю я. — Чем шире компания, тем веселее.

— И я так думаю, — говорит органист.

— Садитесь, пан Луцевич, — приглашает его ксендз.

Органист присаживается к столу и выставляет бутылку.

— Не надо, не надо! — как от дьявола, отмахивается ксендз.

— Надо, надо! — настаивает Луцевич, и ксендз с тяжким вздохом ставит на стол третью рюмку.

— Я вот гадаю, — говорит органист, — закроют ли власти костел после случившегося?

— Для чего? — спрашиваю я. — Не прикрывают ведь ресторан, если пьяные насмерть побьются. Или театра, если актеры друг друга жизни лишат, за кулисами, конечно.

— Ресторан! Зачем же закрывать ресторан. Финансы! А тут костел, чуждое направление мысли, католическая идеология. Напишут статью: 'Не местом бога есть костел святого духа, а пристанищем сатаны', — органист с видимым удовлетворением наблюдает муки ксендза. — И пудовый замок на ворота! По миру пойдем, пан Вериго, — заключает он и, как бы с горя, опрокидывает в рот полную рюмку.

— Вам это не грозит, — говорит ксендз. — Вы заработок найдете всегда.

— На свадьбах играть? Прошли те времена. Сейчас народ избалован электрогитару подавай, да не одну — три, и чтобы солист, и ударник. Не в барабан же мне стучать на старости лет, пан Вериго. Эх, что и говорить! органист вновь хватается за графинчик.

Послушать органиста приходит и Серый, вскакивает на стул рядом с хозяином и благопристойно садится на задние лапы.

— Сгорите вы, пан Луцевич, — предупреждает ксендз.

— Уже сгорел, — отвечает органист и постукивает себя по груди. — Это пепел. Мне пятьдесят шесть лет, а кто я? Кому играю? Старушки соберутся, поплачут о Христе, безбожных днях и христопродавцах. Так половина из них глухие. Кто слушает меня? Один вы. Да, вы правы, сгорел, в рутине этой погряз…

— А что вас, так сказать, засосало? — любопытствую я.

— Обстоятельства, — отвечает органист. — Ведь как получилось. Смотрите. Я — органист. А после войны, когда были силы и охота, — органисты почета не знали, это теперь в моду вошло — орган, орган, светский, разумеется, орган в национализированных костелах. А тогда нет, скрипки, фортепиано, вокал — этим да, уважение и оклад. Учиться негде, выступать тем более. Хотел в Вильнюс податься или Ригу — там традиции, культура, — так пан Вериго отговорил. Органиста у него не было, погиб. Женился вот еще непонятно зачем. Так и остался у разбитого корыта. Одно утешение, что дочь в люди выйдет. А между прочим хочу сказать, играю профессионально. У меня есть пластинки — записи известнейших органистов, я сравнивал — не уступил бы на каком-нибудь конкурсе. Правда, пан Вериго?

— Пить надо меньше, — неопределенно отвечает ксендз. — Они не пьют.

— И мне хочется на пластинку, — говорит органист. — Исполнение ведь следа не оставляет. Отыграл, звуки разлетелись, и все — забвение. Или вот, загноится палец, один пальчик, мизинчик хотя бы, отхватят его, и — конец музыканту.

— А где вы учились на органиста? — спрашиваю я.

— Я, можно сказать, самоучка. Сначала у костельного органиста каликантом был — меха качал, он мне основу дал, потом в каунасской семинарии вторым органистом. Вот там был учитель — мастер. Сейчас таких нет.

Он опять наклоняет графинчик, и ксендз Вериго, слушая тихое бульканье настойки, мученически вздыхает.

— Ну что вы так осуждающе глядите на меня? — спрашивает его органист. — По-вашему, пан Вериго, если вы не пьете пива, так весь мир не должен его пить, а только думать о совершенствовании и воспитании воли.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×