необходимая похвальба. Стась Решка, заикание которого силою вина прекращалось, услаждал слух старшего Матулевича рассказами о храбрости Юрия, но и себя похвалить не забыл ни разу. И каждый припомнил или выдумал славный подвиг своего геройства. Пан Адам присматривал, чтобы никто не сложил обидного мнения, что Матулевичи выпить жалеют или боятся, что гости могут честь в вине утопить. Пейте, панове дорогие, как деды пили: кто откажется — тот хозяина не уважает! За таким присмотром к полуночи многие уже спали: кто прямо за столом, кто раскинувшись на тонкой майской траве перед домом; пан же Кротович, пошедший по нужде, соступил с крыльца таким шагом, что хрястнулся о камень лбом и теперь лежал в каморе имея единственный признак жизни — растущий над носом гузак. Помалу остались за столом четверо: хозяин, сосед Лукаш Мацкевич, Юрий и Стась, осилившие других тем, что многие чарки хоть и подносили ко рту, но через плечо выплескивали. Уже огни оплыли до дна подсвечников, в глазах висела густая винная поволока, и слова выползали с перерывом, половиной оставаясь на языке, когда Стась Решка, вглядываясь за окно в ночную темень, вспомнил Эвку.
— Видели мы тут сегодня одну… — тяжко сказал Стась. — Интересно, как панове считают: спят вельмы или не спят никогда?
Все от неожиданной живой мысли встрепенулись.
— Это да, вопрос! — почесывая лоб, согласился пан Лукаш. — Достоверно знаю: три года назад под Койдановым ведьму убили за притворство белым котом. А кот, панове знаю, спит. И Эвку, если раздеть, не будь я Мацкевич, обнаружится некий хвост…
— Вздор, пан Лукаш! — сказал хозяин. — Эвку в костеле крестили, у нее крест золотой.
— Э-э, крест на груди, — отвечал Мацкевич. — А хвост, пан Адам, тоже на положенном месте.
— Вздор! — повторил хозяин уже грубо. — У нее и мать была.
— Помню, — кивнул пан Лукаш. — Тоже ведьма…
Хозяин рванулся к двери и, открыв ее ударом ноги, крикнул в темноту дома: 'Эй, Матея сюда!'
— Матей! — крикнул явившемуся старику пан Адам. — Помнишь, Эвкину матку видели, купалась в ключах… Красивая или ведьма? — и для оживления ума протянул слуге кубок: — Пей!
Старик махом выпил.
— Красивая! — признал он, уставившись почему-то на Юрия. — Будто панна небесная! — и, подтверждая свои слова, плавно провел ладонью как бы по явившемуся перед ним, незримому для других глаз телу.
— Кого, кого он с панной небесной равняет! — ужаснулся Стась Решка.
— Глуп он, пан, не злись! — успокоил Стася Матулевич и прогнал старика: — Ну, иди, иди!
Эта короткая суета пробудила одного из спящих. Диким взглядом обвел он комнату и забубнил с глубокой тревогой: 'Где я? Где я? Где я?'
— Дрыхни, брат Миколай! — хлопнул его ладонью Лукаш. — Дома ты, на печке лежишь…
Пьяный подтянул к себе блюдо с грудой объедков и, устроив на них голову, мгновенно уснул.
Внимание беседы вновь вернулось к пану Адаму.
— Да что объяснять, — раздумывая, сказал пан Адам, — ничуть она не хуже, чем мы с вами. — Он еще помедлил, осмотрелся на сонных гостей и объявил решительно: — Может, и покрепче. Была бы шляхтянка, так пани гетманшей была была… На коленях бы к ручке ходили… Уж да, поверьте… Только ей наплевать… Не хочет…
Он обиженно замкнулся и стал бормотать что-то короткими словами сам себе. Юрий ничего не различал в невнятных звуках.
— Сколько раз хотел плетью… — вновь оживился пан Адам. — Подыму плеть, горит мне: поучу! — и нет, рука непослушна. А глаза — то небесные, то две черные дырки…
— Бесы! — объяснил Стась Решка и тут же, словно убитый негодными тварями за раскрытие тайны, рухнул под стол в мертвом сне.
А у пана Юрия внезапный яркий луч прорезал пьяную непроглядность памяти и высветил из забвения полоцкого наставника отца Игнатия за кафедрой, заламывающим на пальцах число распутных женщин, от коих произвел бесов падший двенадцатикрылый ангел Белиар. Женщин этих было четыре: называл отец Игнатий их пугающие имена, но вот имена сейчас провалились в какую-то дырку, только одно успел выхватить Юрий, оно звучало — Махлат; Юрий хотел рассказать про Белиара и Махлат, но заколдованный язык не хотел шевелиться и сами собой закрывались глаза. Тут он и услышал возражение отца глухому уже Стасю:
— Бесы не бесы, а такой человек!
Последние слова упали Юрию на умственную запись странного разговора об Эвке черной липкою кляксой с разбрызгами в пять лучей, означавшими руки, ноги и подобие головы. Под тяжестью этого пятна Юрий лег на лавку и немедленно уснул.
3
Утром, когда в чистоте, созданной слугами в непробудный час шляхетского сна, сели лечить внутреннее воспаление, явился и позабытый в каморе пан Петр Кротович — с мокрой накладкой по переносицу навроде турецкой чалмы, обозленный более всего не адской головной болью, не искажающим христианский облик непристойным наростом, а полной невредимостью во всех телесных частях у прочих гостей, — хоть бы кто ногу сломал или зуб — ничуть, один он оказался избранным на память об этой ночи. Оттого пан Петр по-вороньи мрачно молчал и жаждал зазорного слова. Однако, как только всплыло, что пан Миколай провел ночь, зарывшись мордой в кучу куриных костей, настроение Кротовича прояснилось, он, можно сказать, просветлел и уже сам сообщил как бы неведающим товарищам, что враги человечества и ему подстроили пакость, хоть и не такую гадкую, как другим, кто собачью еду с подушкой перепутал.
— Зато у некоторых гуля, пан Петр, — злобея, огрызнулся пан Миколай, бодаться можно идти!
— Можно и пободаться! — тоже злобея, согласился Кротович.
Тут все гости поспешили их мирить, говоря, что не дело друг на друга сердиться; мало разве нас подлые хлопы порезали? — что ж станет, если мы сами себя начнем рубить после каждой беседы — так шляхетский род вымрет, только паскудство останется на земле, разные Мурашки и Драни; не злиться надо, Панове, а обнять друг друга, чтобы бесам не было новой радости; мы лучше крест сотворим и выпьем, чтобы нам было весело, а их кувырком унесло…
Лишь упомянуты стали бесы, как Лукаш Мацкевич нашел в памяти зацепившийся там лоскут от ночной беседы. 'Э-э, пан Адам! — воскликнул он с удивлением и жалостью, что прочитывается на странном обрывке, пожалуй, один вопросительный знак. — Что ты рассказывал, пан, о старой или молодой ведьме?' Все заинтересовались и стали просить хозяина повторить рассказ для общего знания. Пан Адам отвечал, пожимая плечами, что черт его знает, что наплел после сороковой чарки — ничего не осталось в голове. И тут у пана Юрия слинялая за ночь клякса опять налилась сажевой чернотой. Почувствовал он по отцовскому лицу, что врет сейчас пан Адам своим уважаемым гостям, даже не заботясь, поверят или не поверят — лишь бы не касались какой-то важной для него правды.
Разговор, однако, закружил вокруг Эвки. Плели, видел Юрий, и явную чушь, навроде того, что Эвка на метле летает на Лысую гору под Минск, где у них встречи, и пляски, и чуть ли не коллегиум разных подлых наук. Но и занятные открывались истории из Эвкиной жизни: что мать ее по ошибке погрыз в лесу вурдалак ('Рысь!' — вставил пан Адам), но все же старая ведьма доползла до дома и передала последним вздохом свою колдовскую силу дочке, и Эвка стала приговаривать и шептать, а позже путалась с дегтярем — человеком пана Матулевича, созданием дикого вида и нрава, как ятвяг, бегала к нему по ночам на смолокурню… Как они живого черта не родили — просто диво, спасибо пану Адаму — спас повет: на войну пошел и дегтяря взял при себе солдатом, а того с божьего разрешения татары насадили на копья. Под эти пересказы позабытых дел припомнились Юрию засохшие уже тени из отрочества: какой-то черный, волчьей походки человек — возможно, поминаемый дегтярь; Эвка в толпе в колядное хождение, мимоходная встреча с суровой женщиной на лесной тропке — глядела на него там прежняя шептуха, но теперь помнилась она смутно, через Эвкино отражение, — ну и что с тех лиц, попавшихся на глаза — десять? тринадцать? — лет назад? Но эти круговые воспоминания об Эвке и дегтяре, видел Юрий, заохоченный к наблюдению