одиннадцатого года, когда сажали на ханство Джелаледдина, решено между Витовтом и королем дать боярам вольности. Уже староста жмудский Румбольд Волимунтович посылался Витовтом к Ягайле говорить по этому делу, и другое все уже подготовлено. В этом году совершится: получит боярство важные привилеи; так что Иванка, который сейчас надрывается, требуя мамкину грудь, уже по-другому заживет, не так, как они жили.
Бутрим близко стоял к великому князю, попусту, хотя во хмелю, не стал бы молоть языком. И гости Андрея, обмирая от надежд, спрашивали: а какие привилеи? что за права?
– Ну, ясно какие,– отвечал Бутрим,– не худшие, чем польская и чешская шляхта имеют. Вон как Великое княжество простерлось – от моря до моря лежит, втрое больше земель, чем в Польше, а против Вацлавова королевства, так в десять крат больше. В Чехии есть вотчинки такие, что с крыльца плюнешь – к соседу на крыльцо упадет, а шляхтичи хвост держат трубой, над нами посмеиваются: вы мол, что – Князева челядь, а мы – паны, себе полные хозяева; у нас пана сразу можно отличить – у каждого герб есть, он его на щите носит, на ворота прибивает, а у вас, мол, что холоп, что господин – не различить, неизвестно, с кем дело имеешь. Теперь, слава богу, осталось мало ждать: воинской славой на весь свет прогремели, выше крыжаков стоим, скоро и господарскими правами превысим кичливых панов.
– Так и нам гербы назначат? – спрашивали Бутрима. Тот кивал. Гости дивились:
– Гербы? Что в них толку-то, разве для забавы носить; насмотрелись у крыжаков: на щитах, и на панцирях, и на плахтах, только что на срамном месте не носят. Башенки, морды звериные, три рыбки, две рыбки, лук, какие-то волны, полоски, клетки, лычи воловьи – всякая ерунда. Можем и мы щиты разукрасить – дело несложное. А что к гербам? Что серьезного-то?
Хоть гости равно сидели за столом, и равно пили, и равно шумели, но по вотчинам, богатству, правам крепко разнились: Бутрим один мог выставить сто коней, а соседи Андреевы, Епимах, Федькович, Карп, втроем двадцать не водили в Погоню. И какие бы новые вольности князь Витовт ни дал, ясно было, что Бутрим их получит, и набравший силу Ильинич получит, и брат его Федор также, но коснутся ли они худого, невидного народа? Епимах и Карп горели этим вопросом. В ином каком месте едва ли осмелились бы спрашивать, а здесь, за столом, чара уравнивала, хмель на одну высоту всех поднимал, казалось: пусть ты – сто, я – восемь, но великий князь не конями одаривает, права будет давать, а в правах все мы различаться не должны, все князю служим, все на войну ходим, когда зовут. И настаивали:
– Нет, ты скажи, какие именно вольности, какие облегчения?
Но и Бутрим не сильно знал, сам задумывался: ну, подати снимут, ну, вотчины навечно, ну, наследовать станут не только сын, но и дочь, ну, службы никакой князю, только Погоня, ни дорог чинить, ни лес рубить, ни замки строить – ничего, каждый шляхтич в своем владении точно князь в уделе. Хотелось верить и верилось. «Отчего же нет, чем поляки нас лучше? Разве королем у них не наш Ольгердович? Разве мы князю Витовту худшие слуги? По чести воздается...»
– Не пойму,– сказал Юрий.– С нас снимут, мы – только на войну ходить. А на кого переложат? Само собой не сделается, и сами гроши в казну не потекут. Мы – вольные, кто же вдвойне невольным станет?
– Это пусть Витовт думает,– отмахнулись от вопросов.– У него свои волости есть, города, купцы, всяк платит. Вот и деньги.
– Ох, не бывать такому! – возразил Юрий.– Обманемся!
И Карп вдруг почесал затылок и как ледяной водой окатил:
– А различать не станут, кто греческой веры, кто латинской?
– Не должно...– неуверенно ответил Бутрим. Тут поп встрял глаголить:
– Вера древняя, истинная, попирается, к вере немецкой принуждаемы есьмы! Если церковь святая не знает кесарева почтения, то народу и подавно не знать!
– Как не знать! – озлясь, крикнул Ильинич. И все прочие зашикали, зашипели, замахали руками на попа, словно несчастье накаркивал, подобно круку; не будь на рясе креста, так и миской бы запустили – лоб расшибить.—Как не знать! – вновь крикнул Андрей.– Ты, батюшка, что? Не могут полоцкие или киевские бояре считаться ниже виленских! Нет, князь не забывчив...
– Но когда Деволтву крестили, нас-то принизили,– вспомнил Карп.
– Так то Ягайла крестил! – возразили ему.– А сейчас великий князь награждает, ему все равны, все свои: что витебские, что трокские, что волынские!
И пошли доводить друг другу заслуги, высчитывать, кого воевали, крушили, кто силу княжества держит. Епимах кричит: «Наши!» Бутрим окрикивает: «Наши!» Федькович ярится: «Ваши? Ха-ха! Наших – Белая Русь и Русь Литовская, Подляшье, Волынь, Подолье, Киевщина, Северская Русь!» И поп басит: «Вера древняя не почитается, вера римская восславляется!» Андрей опомнился: не крестины – кутерьма рыночная, мечами готовы убеждать, не свадьба же, чтобы драться. О чем спорить, не Бутрим с Карпом решают – князь Витовт решает, он далеко глядит, своих в обиду перед крыжаками, поляками не даст, ниже их не поставит. Разлил вино:
– Ну, други-братья, за сына моего!
В соседнем покое возле дитяти собрались бабы. Софья кормила, бабы вспоминали своих первенцев, Еленка, смеясь, следила, как жадно давят грудь маленькие алые губки, завидовала сестре. Мечтала, как сама будет держать на руках такую ненасытную нежную крошку. Но пока бог не давал этой радости, у него на все свои сроки. Хотелось, чтобы первой родилась девочка, ей было бы имя Марфа – по бабке-мученице. А первого сыночка решили с Юрием, что назовут Гнаткой. Прошлым летом съездили в Гродно, и на берегу Немана, у того места, где сгинула мать и волковыский обоз, поставили высокий дубовый крест – пусть каждый, проплывая мимо, сотворит крест в утешение загубленных там душ. Когда ждала Юрия с войны и вместе с Софьей каждодневно ходили далеко на дорогу, на перевал, вглядываться: не идет ли домой их полк, когда толковали свои сны, слушали стук сердца – что говорит, о чем подсказывает,– думалось тогда, что быть ей попадьей. Такова судьба Юрию – Фотия заменить на алтаре церкви. Вернется Юрий, рукоположится и станет для волковысцев батюшкой, а она станет матушкой. И смущалась в мыслях: как же так – неловко. Потом, осенью, после праздника Тети, появился малый отряд росских мужиков – едва третья часть тех, что ушли с Мишкой и Гнаткой. По деревне заголосили – тяжело поднимать сирот, немилостив бог. И они с Софьей завыли. Вдруг взглянула на Юрия и поняла: не будет попом, какая-то иная правда в душе. Он и сам сказал: «Какой поп из меня, Еленка? Я людей убивал. Что ж мне, на колени становиться, просить, чтобы грех пролитой крови владыка отпустил? Я себе за грех те смерти не считаю. Но детей крестить, но принимать души... Пусть кто другой, кто столько мертвых в один день не видал. Делом надо помогать, словом всяк сам себя утешит. Раньше этого не понимал, теперь понял...» Взял Фотиев сундучок с книгами и летописью, и стали жить в Роси. Только обвенчались, ушел с войском на Оку против татар. Зиму прожили