Если Соловьев и Грановский, Иван Аксаков и Хомяков порой боялись победы николаевской России, то среди людей молодого поколения эти настроения прорывались еще чаще.
Конечно, ненависть к самодержавному гнету не мешала врагам николаевщины болеть душой при вестях о тяжких ударах, падавших на Россию, о страданиях и потерях героических русских войск на поле брани.
С каким горячим патриотическим участием и неослабным интересом, например, ссыльные декабристы Пущин, Штейнгель, Батеньков, Сергей Волконский, Евгений Оболенский следили за беспримерно геройской (и победоносной!) защитой Камчатки… Как жадно слушали они приехавшего в Ялуторовск Максутова, одного из героев камчатской обороны! Мало того: они, разбросанные по Сибири, переписывались и совещались о наиболее целесообразных мерах к ее обороне, и их мнения и советы становились известными и учитывались генерал-губернатором Муравьевым-Амурским через состоявших на службе молодых их друзей Свербеева, инженерного офицера Раина. В доме Пущина в Ялуторовске Матвей Муравьев-Апостол и Иван Якушкин образовали своего рода «стратегический пункт», куда стекались вести о подвигах кучки русских героев, заставивших английскую эскадру уйти прочь после истребления высаженного ею десанта[11]. Истинные революционеры-патриоты, они дожили до войны, когда пришла расплата за тридцатилетнее царствование душителя России, сославшего их на каторгу.
Революционные демократы, разночинные публицисты-просветители, деятели первого поколения, выступившего после Крымской войны, начинали свое поприще, когда только что умолкли севастопольские пушки.
Прежде всею тут следует назвать славное имя Чернышевского.
Бесспорно лучшее по глубине анализа из всего, когда-либо написанного о Наполеоне III, о принципах его правления и о причинах его воцарения, принадлежит двум авторам: Марксу (в его «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта») и Чернышевскому (в его не пропущенной цензурой замечательной, к сожалению, почти вовсе у нас неизвестной статье «Франция при Людовике-Наполеоне»). Обе эти работы безусловно обязательны для всякого, желающего понять историческое значение Второй империи. Маркс и Энгельс посвятили затем длинный ряд статей внешней политике, международным отношениям этого периода. Чернышевскому же, поглощенному вопросами русской действительности и занятому революционизировавшей русское общество широкой публицистической пропагандой, а с середины 1862 г. заточенному в крепость и затем сосланному на каторгу, не пришлось посвятить много внимания международной политике России и Европы. Однако случилось так, что именно перед тем, как он окончательно был вырван из жизни гнусным каторжным приговором, как раз перед этим подлейшим из судебных убийств, совершенных тогда царизмом, Чернышевскому, уже сидевшему в Петропавловской крепости, удалось высказать несколько мыслей о начале Крымской войны.
Чернышевский не писал ничего или (осторожнее будет сказать) до нас не дошло ничего написанного им о Крымской войне в те годы, когда шли военные действия. Но зато он довольно обстоятельно высказался о ее начале через семь лет после ее окончания. Случилось это так. Чернышевский уже одиннадцать месяцев сидел в Петропавловской крепости, опутанный сетями провокаторов, агентов и шпионов III отделения, когда его двоюродный брат Ал. Ник. Пыпин сообщил ему о выходе в свет многотомного труда английского историка Кинглэка о Крымской войне[12]. Как известно, тогдашний петербургский генерал-губернатор А.А. Суворов (внук знаменитого фельдмаршала) дал Чернышевскому возможность заниматься литературным трудом в крепости, и, например, роман «Что делать?» был именно там и написан. Подавно оказалось возможным начать переводить Кинглэка, и Чернышевский немедленно начал это делать. Он успел перевести лишь несколько листов, но снабдил этот сокращенный перевод обширными дополнениями и примечаниями. Лишь в советское время мы получили полный текст этой работы[13] Чернышевского над Кинглэком и по поводу Кинглэка. Конечно, то, что пишет тут Чернышевский, гораздо интереснее, ярче и глубже, чем все томы самого Кинглэка, откуда делал свои извлечения и которые комментировал наш замечательный ученый, революционный демократ-просветитель. Правда, Кинглэк оказался не только первым по времени, но едва ли и не наименее лгущим из всех английских историков, писавших о Крымской войне. У него оказался громадный материал, дающий немало интересных фактов, касающихся участия Англии и Франции в войне 1853–1855 гг. (о России он не знал почти ничего). Конечно, его основные взгляды — те самые, которые отличали тогдашнюю английскую консервативную буржуазию; его общий кругозор по своей широте едва ли сколько-нибудь заметно отличался от кругозора его друга и начальника — лорда Раглана. Но понятно, что Кинглэк понравился Чернышевскому и своей содержательностью, и даже некоторыми политическими воззрениями, например беспощадной оценкой личности императора Наполеона III, и, помимо всего, — важностью и политическим значением темы, дававшей возможность высказать в форме дополнений и примечаний некоторые собственные заветные мысли.
Светлый аналитический ум Чернышевского сказался во многих местах этой работы, хотя и не всегда автор имел возможность полностью, не боясь двойной цензуры (общей и тюремной), высказать свою мысль в полном виде и в ясной форме. Вынужденная некоторая идеализация мотивов поведения царя в начале войны или, точнее, объяснение агрессивных целей царской дипломатии больше всего шовинизмом русского общества и тому подобные черты изложения ничуть не помешали Чернышевскому совершенно правильно указать на грубейшую, одну из наиболее роковых ошибок Николая — на недооценку сил Франции и полной готовности Наполеона III ухватиться за любой предлог, чтобы затеять войну против России. Говорит он осторожно, обиняками, но все-таки вполне ясно по существу и о другой губительной ошибке царя — о непонимании Австрии, ее интересов и будущего ее поведения в начинающейся войне. И перевод Кинглэка и работа Чернышевского над этим переводом были резко оборваны гнусным приговором, осуждавшим Чернышевского на четырнадцать лет каторжных работ и последующую ссылку. Иначе, конечно, мы дождались бы решительной и систематической критики явных попыток английского историка обелить дипломатов и государственных людей его страны и преуменьшить роковую роль коварнейшей политики кабинета Эбердина — Пальмерстона, извилистыми путями ведшей дело к войне. Несомненно, что круто изменил бы Чернышевский и свое снисходительное отношение к Стрэтфорду, если бы в его распоряжении были те документы, о которых тогда никто и не подозревал. Ядовитой иронией проникнуты строки Чернышевского, которые больше всего относятся к славянофилам типа Погодина, Антонины Блудовой и к шовинистическим увлечениям широких слоев дворянства и бюрократии вообще в 1853 г.; конечная формулировка объясняется в известной (и немалой) степени отмеченными выше цензурными условиями.
Но и помимо цензурных условий следует принять во внимание еще одно обстоятельство. В этом как бы нарочно подчеркнутом преувеличении политической роли общественного мнения громко звучит такая нота горечи и раздражения, что всякий невольно вспомнит время, когда Чернышевский писал эти строки. Это ведь был 1863 год, когда и дворянство, и купечество, и люди так называемых свободных профессий (в том числе очень многие представители буржуазной интеллигенции) отвернулись от освободительных лозунгов, когда на авансцене русской истории Муравьев-вешатель и восторженный хвалитель муравьевских виселиц Катков сменили, казалось, Герцена, когда шовинистические страсти, обуявшие всю многомиллионную обывательщину под влиянием польского восстания, стали выражаться в сотнях и сотнях «всеподданнейших» адресов, когда вчерашний «освободитель славян», славянофил Кошелев, так