буржуазии. Первая опасность миновала, двор надолго обезврежен, король всецело в руках Собрания, никакой борьбы с контрреволюционерами в ближайшем будущем не предвидится.
Еще некоторые, далеко стоявшие от властей, вроде публициста уже цитированных «Les Revolutions de Paris», могли в первых числах июля высказывать неудовольствие, что в такой опасный момент закрытие благотворительных мастерских некстати может раздражить рабочих. Очень скоро выяснилось, что бороться придется не на два фронта — против короля и рабочих, как подразумевал беспокоившийся автор статьи в «Les Revolutions de Paris», a на один фронт, ибо король уже был в плену, а приверженцы его ни в стране, ни за границей не подавали пока признаков жизни. И когда состоялись (см. главу IV) в начале июля сборища недовольных рабочих закрытых благотворительных мастерских, то эти сборища произвели на власти некоторое впечатление, ибо под прямым воздействием их и было решено ассигновать (см. главу IV) 96 тысяч ливров на вспомоществование уволенным рабочим, но на том дело и кончилось [61]. На рабочих известие об аресте короля подействовало не так, как на Собрание. Если в 1789 г. их не сразу и не всех успокоило взятие Бастилии и, как мы видели (в главе III), они продолжали волноваться, то теперь дело подавно не могло окончиться полным их успокоением. По-прежнему долго нараставшее под влиянием разных уже указанных причин раздражение искало выхода. Выход нашелся в антимонархическом движении. Когда большинство Национального собрания твердо решило ликвидировать вареннское дело так, чтобы во всяком случае конституционная монархия продолжала существовать, то демократическое течение стало принимать республиканскую окраску; это была реакция против поспешности большинства Собрания.
Робеспьер, Петион в Собрании, ораторы якобинского и кордельерского клубов вне Собрания стали выразителями продолжавшейся вражды к королю и двору — вражды, может быть, еще обостренной именно явным намерением большинства Собрания совершенно ликвидировать поскорее все это дело. В число наших задач вовсе не входит изображение постепенного нарастания республиканских чувств в это время, много раз бывшее темой историков французской революции. Скажем только, что многотысячные депутации одна за другой приходили к помещениям клубов, выражали свое одобрение ораторам, стоявшим за низложение короля, и свое намерение поддержать это требование. С 1789 г. не было таких шумных и частых сборищ. Иногда современные показания обозначают их словами «le peuple», иногда «les ouvriers» — более определительно.
15 июля, наконец, после долгих прений, Национальное собрание издало декрет, окончательно избавлявший короля от какой бы то ни было ответственности за попытку бегства и прекращавший, таким образом, всякое дальнейшее обсуждение вопроса. Вечером того же дня состоялось новое громадное собрание в клубе якобинцев и собравшаяся толпа предлагала уже на другой день устроить манифестацию — собраться на Марсовом поле и поклясться там не признавать Людовика XVI королем. В конце концов якобинцы на это не пошли, а решили изготовить текст петиции, которую и подать в Национальное собрание, о пересмотре декрета от 15 июля.
Национальное собрание знало, конечно, о происходящем брожении; к нему приходили депутации, и ему уже подавали петиции. Но оно твердо вело определенную линию, — депутации не допускались, петиции не читались, а 16 июля, на другой день после решения дела, Собрание остановилось на мысли принять серьезные меры против происходящего брожения. Сначала депутат Дандре выразил изумление, что, вопреки законам, происходят на улицах сборища, выносятся резолюции, расклеиваются афиши. Решено было призвать муниципалитет и внушить ему необходимость содействовать усердию национальной гвардии (а усердие это было признано «достойным величайших похвал»). О волнениях депутат Эммери говорил, что их возбуждают иностранцы, подкупая на деньги бунтовщиков. Президент парижского департамента дал обещание, что самые скорые меры к охране порядка будут приняты; то же самое сказал и мэр Парижа Бальи. Министру юстиции также было приказано в точности блюсти за своевременным привлечением к суду лиц, виновных в беспорядках. Мэр сейчас же после утреннего заседания созвал муниципалитет и уведомил его о брожении, происходящем в Париже. Решено было издать воззвание (где опять-таки говорилось о подкупленных бунтовщиках, аристократах и т. д.) и, ввиду слухов о чем-то готовящемся на другой день», заседать с 8 часов утра.
Вечером же 16-го обнаружилось, с другой стороны, что якобинцы решительно настроены против манифестации, которая еще с 15-го числа проектировалась было на 16-е, но была отложена. Вообще демократические деятели явно не решались идти напролом. Уже во время заседания Собрания 16 июля они держались безучастно; в клубе тоже, очевидно, было понято, что власти твердо решили ни перед чем не отступать. Ни Дантона, ни Камилла Демулена, ни Робеспьера, ни других выдающихся деятелей левого крыла в Собрании и в печати не было 17 июля на манифестации, но движение уже ничем нельзя было приостановить.
Конечно, кроме рабочих, в массе, собравшейся 17 июля на Марсовом поле подписывать петицию о низложении короля, о созыве новой «учредительной власти» для организации новой «исполнительной власти», в этой массе, подвергшейся такой трагической участи, были и другие элементы населения. Но достаточно вспомнить историю отношений муниципалитета к одним только рабочим, чтобы уже понять образ действий властей в этот день. Муниципалитет еще несколько опасался рабочей массы в августе 1789 г., но все его опасения оказались ложными. Он не решался сразу уволить рабочих, работавших по разборке Бастилии зимой 1790 г., а ждал до конца 1791 г., и опять опасения не оправдались. Он решительнейшим образом боролся со стачкой, хотя его пугали «восемьюдесятью тысячами рабочих», и все его меры были приняты с покорностью.
Рабочие после закрытия благотворительных мастерских прямо грозили Собранию (см. главу IV), и угроза тоже оказалась пустым звуком. А ведь о рабочих именно больше всего и говорилось, и писалось всякий раз, когда речь заходила о неспокойных элементах городского населения, и чуть ли не вся переписка (1789–1791 гг.) Бальи, касающаяся охраны порядка, говорит именно о рабочих.
Если, с одной стороны, была налицо уверенность в полной победе и в бессилии противника, то, с другой стороны, вопрос был поставлен огромной, принципиальной важности: позволит или не позволит Собрание кому бы то ни было оказывать давление манифестациями, вмешиваться в государственные дела? И далее: позволит ли буржуазия, чтобы конституционная монархия, признанная ею необходимой, продолжала подвергаться нападениям?
Военное положение было провозглашено 17 июля, национальная гвардия стреляла в упор, и толпа манифестантов разбежалась, оставив убитых и раненых и не сделав попытки обороняться, ибо они пришли безоружные, с женщинами и детьми.
День 17 июля сыграл, как признано, весьма большую роль в том отношении, что резко отделил приверженцев охранительного течения от демократов [62] непроходимой пропастью (мы говорим, конечно, лишь об эпохе революции). Будущее показало, с другой стороны, что, в частности, парижская масса тоже не забыла этого дня. Но до того момента, когда свободно могли проявиться эти мстительные воспоминания, было еще далеко, а пока гроза шла на побежденных, журналисты демократического лагеря (вроде Демулена) разбегались, боясь преследований, всякое неосторожное слово ловилось и могло иметь последствия.
И Национальное собрание, и муниципалитет всеми мерами после 17 июля показывали, что они хотят использовать свою победу [63]. Вот характерный документ [64], бросающий отчасти свет на настроение некоторых рабочих после 17 июля. В Пале-Рояле среди собравшихся групп один человек сказал солдату Эскуретту: «Если национальная гвардия не поведет себя иначе, то мы, десять тысяч человек рабочих, перейдем на сторону аристократов, и тогда синим мундирам придется плохо» (et alors les habits bleus auront beau jeu). Он это сказал Эскуретту потому, что тот был в штатском платье (en habit bourgeois), а Эскуретт тотчас же схватил его и свел в полицейский пост, толпа же так раздражилась против арестованного, что его приходилось охранять от ее ярости. Виновный (токарь Тома Танкре) не отрицал приписываемых ему слов, но «просил за них прощения у национальной гвардии» и заявлял, что в отчаянии от своих слов и сказал их в пьяном виде, что он любит свою родину, француз в душе и будет защищать конституцию с опасностью для жизни. Его задержали в участке до 10 часов вечера и отпустили.
Этот документ характерен в том отношении, что рабочий, озлобленный расстрелом 17 июля и желающий хоть за глаза перед частным лицом (а за таковое он и считал переодетого своего собеседника) пригрозить чем-нибудь национальной гвардии, не говорит, например, о бунте «десяти тысяч рабочих», а о